Все сказанное, однако, нимало не опровергает того факта, что библиография — наука очень важная; самоотверженность ее безвестных служителей достойна всяческих похвал. Какими пугающе обширными познаниями должен обладать библиограф, которому подвластны все достижения человеческого разума во всем их многообразии, все страны, все эпохи, все поколения, все бессмертное, разноязыкое, многонациональное племя литераторов, все книги — и те, что рождены гением, разумом, ученостью, любомудрием и добросердечием, и те, в основе которых заблуждения, ложь, сумасбродство, злоба, а паче всего тщеславие, лень, нужда и скука! Библиограф дает нам в руки ариаднину нить, помогающую ориентироваться в лабиринте событий и имен, где случалось блуждать многим умам — и движимым благородными стремлениями, и одержимым безрассудной страстью. Библиофил влюблен в книги, библиоман сходит по ним с ума. Библиомания — болезнь, не вызывающая ничего, кроме жалости, если ею страдает состоятельный и глупый бездельник, который в гордыне своей мнит, что золото заменит ему знания. Ошибается тот, кто полагает, будто всякий богач может собрать библиотеку, достойную внимания знатоков. Выбор книг — наука, которой, как и любой другой науке, нужно учиться. Самые роскошные тома, выбранные без понятия и расставленные без вкуса, свидетельствуют лишь о невежестве их владельца.
Литература наша не испытывает недостатка в библиографических трудах: еще в 1584 году вышли две книги под названием ”Французская библиотека”, в которых два трудолюбивых эрудита, Лакруа дю Мен и Дювердье{354}, с изрядным терпением и скрупулезностью перечислили почти все книги, изданные к тому времени на французском языке. Я говорю: ”почти все”, потому что никому еще не удавалось достичь абсолютной полноты в изданиях такого рода; хотя французскому книгопечатанию в ту пору едва исполнилось сто лет, оно уже успело принести столь щедрые плоды, что, как бы внимательны и добросовестны ни были его летописцы, они не могли не упустить из виду хоть малую толику напечатанного. Это ничуть не уменьшает ценности перечней, составленных этими превосходными людьми; их компиляции — быть может, немного тяжеловесные — подлинные сокровищницы, откуда потомки еще долго будут черпать разнообразные сведения.
В начале XVII столетия французам было не до библиографии. У них находились дела поважнее. Французский язык, ученый и смелый у Рабле, непосредственный, изобретательный и гибкий у Маро, спокойный, красноречивый, размеренный у Монтеня, остроумный и язвительный у Ренье, стал к этому времени языком мертвым. Грозное пророчество Анри Этьенна{355} сбылось полностью: стараниями двора французский язык ”итальянизировался” и превратился, если позволительно так выразиться, в бесплотный призрак; вдохнуть в него жизнь могло лишь чудесное искусство гениев. За это сложнейшее дело взялись Паскаль и Корнель; оба с честью вышли из положения, создав произведения, которыми до сих пор восхищаются потомки. Что же до истоков и памятников ”старинного” языка, о них помнили лишь Мольер и Лафонтен; Буало проклял их{356}, а Академия высокомерно предала забвению. За образцами отбора и употребления слов она обратилась{357} к Дюверу, Коиффто и Барри; об Амио она и не вспомнила. О вкусах не спорят.
В такой ситуации библиографы не требовались; охотников читать книги Барри, Дювера и Коиффто не находилось. Пришлось библиографии искать убежища в филологии, в истории литературы, в ученой критике, да и это произошло гораздо позже, когда начал публиковать свои порой рискованные, но неизменно остроумные измышления Ламоннуа, а особенно когда обнародовал свои обширные разыскания неутомимый Бейль{358}, литератор трудолюбивый, вдумчивый и своенравный, который, желая создавать все заново, тянулся к хаосу, как другие тянутся к свету. Предшествующий период может похвастать только высокоученым Габриэлем Ноде, чей бесценный труд, известный под названием ”Маскюрат”{359}, всегда будет доставлять наслаждение библиофилам.
В XVIII столетии была если не создана, то узаконена библиографическая система Габриэля Мартена{360}, которая действует и поныне и которой, надеюсь, суждена долгая жизнь, если, конечно, в эпоху, когда все помешаны на прогрессе, вернее, на переменах и ценят лишь собственные изобретения, что-либо имеет шанс прожить долго. Не то чтобы система Мартена была строго философической в том смысле, какой приобрело это слово в наши дни, и могла поспорить с классификациями Бэкона или Лейбница, но у нее есть другие достоинства, которые заслуживают внимания, во всяком случае, с точки зрения практической. Она проста, ясна, доступна; она без большого труда охватывает бесчисленные и причудливые формы, в которые человеческая фантазия облекла свои творения, и, что самое важное, она освящена великолепными каталогами, сделавшимися классикой библиографии, — каталогами, которые вскоре станут единственными памятниками ”эпохе библиотек”, миновавшей, и притом безвозвратно.