Однако к первой трети века 19-го русская элегия обогатилась новыми веяниями — она окрасилась вольнолюбивыми интонациями, которые идут, видимо, всё от той же радищевской традиции. «Стихи на смерть» стали появляться в связи с мученической, жертвенной смертью. В них стали фигурировать убийца и убитый. Одическое возвеличивание одного соединялось с проклятиями в адрес другого. Элегические мотивы переплелись с одическими и сатирическими. Таковы, например, элегии Кюхельбекера «Тень Рылеева», «На смерть Чернова», «Участь поэтов», «Тени Пушкина». Все эти стихи (за исключением «Тени Пушкина») написаны раньше «Смерти поэта». В них с редкой последовательностью развивается образ поэта-жертвы, поэта-мученика. Кюхельбекер с романтической взволнованностью указует читателю на «кровавый блеск венца, который на чело певца кладёт рука камен…», сравнивает поэта с пророком:
(Как отличается этот образ от пушкинского Пророка!)
В «Участи поэтов» противопоставлены бессмертие замученных певцов и вечный позор их гонителей в памяти потомков. Гонители эти — «сонм глупцов бездушных и счастливых», «презренная толпа», повинная в страданиях и гибели поэта. Здесь же — напоминание о суде времён, который всё расставит по местам!
Стихотворение написано в 1823 году, за 14 лет до «Смерти поэта». В других стихах Кюхельбекера находим то же противопоставление. О жертве — «брат наших сердец; герой, столь рано охладелый… праведный венец… чести залог»… («На смерть Чернова», 1825); «певец, поклонник пламенной свободы, в вольных думах счастия искал, пламенел к отчизне чистою любовью»… («Тень Рылеева», 1827); «товарищ вдохновенный… прах священный. шорох благозвучных крыл твоих волшебных песнопений» («Тени Пушкина», май 1837). О толпе — «временщики, царя трепещущие рабы, питомцы пришлецов презренных, семей надменных… говорят не русским языком… святую ненавидят Русь… любимцы счастья». («На смерть Чернова»); «визги жёлтой клеветы глупцов, которые марали, как был ты жив, твои черты… стыд и срам их подлая любовь». («Тени Пушкина»).
Под пером Кюхельбекера — задолго до трагедии 1837 года — возникает образ любимца светской черни, не знающего границ вседозволенности, задевающего честь женщины и бестрепетно убивающего её заступника. Были ли эти стихи знакомы Лермонтову? Скорее всего, нет. Но стиль и образы элегической поэзии нового — обличительного — образца, конечно же, особенно в начале пути, не могли на него не воздействовать.
Итожу предварительные рассуждения. К моменту создания «Смерти поэта» русская поэзия уже имела на вооружении и философски-дидактически-сатирически-элегическую оду, и патетически-одически-сатирическую элегию. И та, и другая насквозь проникнуты вольнолюбивым пафосом и апеллируют к идее высшей справедливости.
Именно запах вольнолюбивой дерзости — с её страстным утверждением подлинного божества в лице поэта и столь же страстным обличением и уничижением «стоящих у трона» — вызвали на первых порах сдержанное неудовольствие царствующих особ, когда они — сначала Александр, потом Николай — прочли оду Пушкина и элегию Лермонтова.
Попробуем теперь провести более глубокое сравнение той и другой, опираясь на сопоставимые группы образов.
Жертвы и злодеи. «Сюжетный каркас» оды «Вольность» опирается на образы убийц и убиенных. Открывает траурную процессию жертв поэт, о личности которого пушкиноведы спорят до сих пор, чаще всего настаивая на имени Андре Шенье, погибшего в 1794 году под ножом революционной гильотины. Пушкин называет его «возвышенным галлом», заявляет о своём намерении идти «по его следу». Затем — после темпераментного монолога о «гибельном позоре законов» и предостережения «владыкам» — на сцену выступает «мученик ошибок славных», Людовик XVI, «за предков в шуме бурь недавных сложивший царскую главу»… третий «убиенный» — «увенчанный злодей», русский Калигула — Павел Первый. Казнённый поэт, казнённый король, убитый император… Что побудило Пушкина поставить их в один ряд?