Я ощущаю присутствие Евы. И снова плачу. Может быть, разбор вещей не такая уж хорошая идея. Это чересчур тяжело. Ощущаю чью-то руку на плече. Жест утешения. Я не оборачиваюсь, чтобы посмотреть. Несомненно, это Ева. Она направляет мой взгляд в сторону второй тетради. Я поднимаю ее с пола. Хотя тетради совершенно одинаковы по цвету и размеру, вторая оказывается гораздо тяжелее. Слишком тяжелая, чтобы удержать, и я чуть ее не роняю. Рука Евы тянется, чтобы помочь. Я открываю тетрадь.
Это дневник, который я вела в клинике Маклин, накачанная стелазином, с одутловатым лицом. Я писала о случившемся — так, как помнила. Почерк мелкий, волевой, сдержанный — не похоже на рукопись сумасшедшей. Как оказалось, мои записи стали пропуском на выход из больницы. Понятия не имею, какова в них доля истины. Если я чего-либо не помнила, то сочиняла. Придумывала. Заполняла пробелы.
Я не в силах читать этот дневник. Слишком больно. Вместе с «Руководством» Евы и семейной Библией я кладу его среди остальных вещей, которые заберу с собой уходя, — подушкой для плетения кружев, картиной Линдли и банкой «трудного чая».
Когда наконец приходит женщина-риелтор, то приводит с собой инспектора.
— Просто чтобы удостовериться, что в доме нас не поджидают сюрпризы, — говорит она.
На заднем сиденье машины я замечаю табличку: «Продается».
— Мне не нужна табличка, — бормочу я.
— Гораздо проще продать дом, если выставить во дворе табличку.
— И тем не менее… — произношу я голосом Евы.
Риелтор ничего не замечает. Она пожимает плечами и оставляет табличку в машине. Инспектор обходит дом по периметру, разглядывая его со всех сторон.
Пять минут обмена любезностями. Риелтор говорит, что страшно жаль продавать такой дом, ведь новый хозяин наверняка пустит жильцов. Потом, побоявшись лишить себя выгодной сделки, женщина добавляет:
— Но я бы не стала переезжать сюда из солнечной Калифорнии.
Инспектор вытаскивает из фургона стремянку и несет к дому, перешагивая через клумбы.
— Сад прекрасен, — говорит риелтор. — Кто-нибудь наверняка клюнет. — Она делает себе пометку, как и насчет других деталей. Например, насчет шиферной крыши. — Сколько в доме спален?
— Не знаю. Десять, двенадцать. Некоторые Ева использовала не по назначению.
— А гардеробных?
Понятия не имею.
— Мы считаем спальни по количеству гардеробных.
— Э…
— Просто примите к сведению.
Вслед за ней я иду по дому. Она заглядывает в каждый чулан и пишет в клеточке напротив слова «спальни» цифру «семь». Риелтор проверяет карнизы и шкафы, но не решается заглядывать в ящики.
Должно быть, я морщусь.
— Это непросто, — соглашается риелтор, — когда дело касается человека, которого вы любили.
Инспектор обнаруживает воду в подвале. Всего лишь небольшая лужица в винном погребе, рядом со стеной, на которой Ева развешивала сухие цветы. Он изучает лужицу и спрашивает, откуда она взялась. Смотрит на винные бутылки — может быть, одна из них разбита? Ничего не обнаружив, инспектор поворачивается ко мне.
— Этажом выше есть раковина?
— Нет, — говорю я.
— Не думаю, впрочем, что это серьезно. Просто что-то пролили.
Риелтор берет сухой букет лаванды, нюхает и кривится, будто ей подсунули тухлый сыр.
— Господи, кто же сушит цветы в подвале? — спрашивает она. — Выкиньте их — и не будет никаких проблем. Они все заплесневели.
Мне тоже кажется странным, что Ева сушила цветы в подвале, но у нее повсюду висели букетики, головками вниз, так что, может быть, просто закончилось место наверху. Или раньше в погребе было сухо.
— Я выброшу, — обещаю я, и риелтор улыбается. Гримаса отвращения исчезает с ее лица. — Надо записать, иначе скорее всего забуду. Что-нибудь еще? — спрашивает она у инспектора.
— Кое-где надо заменить стекла. Но вообще дом в неплохом состоянии, учитывая возраст.
— Что может быть лучше? — Риелтор поворачивается ко мне. — Хотела бы я услышать от кого-нибудь такой комплимент…