Постоянное общение, общий крут друзей объясняют и интерес к одним и тем же темам. Две статьи, одна принадлежавшая перу Жаботинского («Тоска о патриотизме»), другая — Чуковского («Два слова о космополитизме и национализме»), на одну и ту же тему, не случайно появились в газете «Южные записки». Разница была лишь в том, что для Жаботинского эта тема станет ключевой в жизни и творчестве, а для Чуковского останется достаточно случайной, хотя позднее он дважды возвращался к ней.
На статью Жаботинского хотелось бы обратить особое внимание, поскольку она не включается в общераспространенные издания его статей. Как известно из его автобиографических признаний, пробуждение в себе национального самосознания он связывал с кишиневским погромом (апрель 1903 года), статья «Тоска о патриотизме» содержала упоминание об этой вехе. Это первая статья, которую можно назвать сионистской, она была опубликована 16 мая 1903 года в еженедельнике «Южные записки» и написана сразу после погрома. Сочувственно-сионистской можно назвать и статью Чуковского, подхватывавшего тему Жаботинского и выдвигавшего собственную аргументацию.
Вл. Жаботинский. Тоска о патриотизме[64]
Пожалейте меня, ибо я не люблю.
Л. СтеккеттиЛишь тогда хорошо кипит у человека работа на пользу страны или народа, когда он горячо любит эту страну или народ. Честные люди вот служат общим, вселенским идеям; но каждый хочет служить им в своей любимой среде — ковать железо на потребу широкому миру; но ковать его у себя в кузне, где легче и уютнее работать, потому что каждый уголок дорог и близок; и он прав, ибо крепче и легче работается, когда знаешь, что плодами работы воспользуются твои любимые, а не те, к кому ты равнодушен.
Патриотизм удесятеряет силу идейной работы, придает ей теплоту и увлечение. Но у интеллигентных евреев нет патриотизма, нет полной и цельной любви к нашему народу; оттого так часто наша идейная работа лишена теплоты и увлечения и отравлена изнутри болезненным разладом.
Почти нет интеллигентного человека на земле, который в настоящее время не томился бы жаждою дела. Вот, мечтают об увлекательной работе. Хандра, тоскливые чеховские настроения, заполнившие жизнь, — все это зуд энергии, которая рвется из нас и жаждет применения. Десятилетия бездействия проползли; наступает хорошая пора, когда понадобятся рабочие руки; эту близкую пору предчувствуют все, но говорят себе: скоро найдется для нас дело по сердцу! — Но мы, интеллигенты-евреи, на пороге наступающего десятилетия работы стоим не в трепете радости, а в мучительном колебании. И в нас есть энергия и рвется наружу, и нам страстно хочется работать. Но мы не знаем, для кого нам работать.
Отдать свои силы на благо той земли, где мы живем, и этим удовлетвориться? Так поступают из нас многие, потому что вот, мы поистине, сознавая или не сознавая, нежною любовью любим эту страну — любим, несмотря ни на что, народ, в ней живущий, и язык, на котором он говорит. Но ведь эта любовь — неразделенная и потому горько обидная для самолюбия. Ведь это — навязывание своей дружбы тем, кто не просит о ней, страстные признания пред красавицей, которая равнодушна. Эта земля сама богата духовными силами; наших услуг она не просит; и когда мы сами во что бы то ни стало хотим служить ей, то на нас невольно смотрят с холодным удивлением, пожимая плечами, и говорят:
— Для чего эти люди заботятся о нас? Разве у них своей беды мало? Странная охота — быть непременно ходатаями по чужим делам…
Больно писать о том, насколько все это унизительно; и жалко того, кто не чувствует, как оно унизительно. Лучше не жить вовсе, чем жить без самолюбия и гордости. Но и тому из нас, кто не пожелал унижения и решил отдать свои силы на благо нашей еврейской народности, — и тому нет полного удовлетворения, и тот не может с полным увлечением броситься в работу. Потому что полное увлечение дается только патриоту: но мы, интеллигенты-евреи, и народности нашей не любим полною любовью патриота: и в этом наш горший позор и горшая мука.
Если бы мы совсем не любили еврейства и нам было бы все равно, есть оно или погибло, уж это было бы лучше. Мы не томились бы таким разладом, как теперь, когда мы наполовину любим свою народность, а наполовину гнушаемся; и отвращение отравляет любовь, а любовь не позволяет совести примириться с отвращением. В еврействе есть дурные стороны; но мы, интеллигенты-евреи, страдаем отвращением не к дурному, и не за то, что оно дурно, а к еврейскому, и за то, что оно именно еврейское. Все особенности нашей расы, этически и эстетически безразличные, т. е. ни хорошие, ни дурные, — нам противны, потому что они напоминают нам о нашем еврействе. Арабское имя Азраил кажется нам очень звучным и поэтическим; но тот из нас, кого зовут Израиль, всегда недоволен своим некрасивым именем. Мы охотно примиримся с испанцем, которого зовут Хаймэ, но морщимся, произнося имя Хаим. Одна и та же жестикуляция — у итальянца нас потешает, у еврея раздражает. Певучесть еврейского акцента некрасива, но южные немцы и швейцарцы тоже неприятно припевают в разговоре; однако против их певучести мы ничего не имеем, тогда как у еврея она кажется нам невыносимо вульгарной. Каждый из нас будет немного польщен, если ему скажут: вы, очевидно, привыкли говорить дома по-английски, потому что у вас и русская речь звучит несколько на английский лад. Но пусть ему намекнут только, что в его речи слышится еврейский оттенок, и он изо всех сил запротестует. Кто из нас упустит случай «похвастать»: «я только понимаю еврейский жаргон, но совсем не умею на нем говорить…» Все еврейское нам, евреям-интеллигентам, неприятно и в мелочах, и в крупном; наши журналисты, выводя пламенные строки в защиту нашего племени, тщательно пишут о евреях «они» и ни за что не напишут «мы»; наши ораторы, в то самое мгновение, когда говорят о любви к своему народу и к его расовой индивидуальности, — усердно следят за собою, чтобы эта расовая индивидуальность не проскочила как-нибудь у них в акценте, жестах или в оборотах речи. До чего это мучительно, знает тот, кто испытал; то есть знаем мы все. И ведь вместе с тем мы любим нашу народность. Ведь мы умеем замирать от восторга перед ее грандиозно-страдальческой историей, умеем ценить несокрушимую силу духа, которая в ней; мы горды, когда вспоминаем, сколько семян разума разбросали мы по всем нивам мира, так что нет народа, который не был бы нам обязан долей своей культуры; и ведь мы же, наконец, любим самый наш народ, самых этих изможденных людей с круглыми глазами; мы на днях только, в момент невыносимой скорби, поняли, как мы любим их и как мы с ними близки[65].