Выбрать главу

Но вот на последней странице он увидел самого себя: молодого, черноволосого, темноусого. За минувшие полвека писатель совсем позабыл и о приложении, и о снимке, где он моложе на… пять десятилетий.

Чуковский попросил дать ему до вечера старую газету.

…Вечером мы застали его на веранде все с той же старой газетой. Корней Иванович выглядел грустным и необычно притихшим.

— Никого из них уже не осталось. Не с кем даже поделиться, — сказал он, протягивая чуть пожелтевшее приложение, где под своей фотографией сделал следующую надпись:

«Да, действительно, милый Поляновский, я был когда-то такой. К. Чуковский. 17 августа 1958».[22]

Мог ли кто-нибудь тогда предположить, что Чуковский целует портрет Жаботинского, для отвода глаз превращенного в «бородача». Остается только сожалеть, что сохранивший тайну этой встречи Поляновский не записал устных новелл, которые тогда рассказывал Корней Иванович. Единственным памятником этой встречи остался снимок Чуковского с газетой, взирающего на портрет Жаботинского.

Но вернемся к письмам к Марголиной. Основные вехи отношений Чуковского и Жаботинского обозначены в них очень верно, поражает точность даже в деталях — ведь писалось это спустя почти пятьдесят лет после последней встречи. Но Чуковского и Жаботинского связывали не только личные, но и литературные отношения, вот их-то мы и попытаемся восстановить, опираясь на тексты каждого из них, похороненные в периодике тех лет и обретающие новое звучание в контексте этих отношений.

О том, каким был тогда Жаботинский, написано его биографами и последователями немало. О своей юности Чуковский написал сам (повесть «Гимназия» (два издания) позднее получила заглавие «Серебряный герб», воспоминания о Борисе Житкове и др.). Но писалось все это в советское время, когда любая автобиография человека, успевшего хоть кем-то стать до революции, писалась не столько, чтобы что-нибудь рассказать о своей прежней жизни, сколько для того, чтобы скрыть «родимые пятна прошлого».

Прежде всего о том, когда состоялось первое знакомство наших героев. Уже после писем к Марголиной, 12 марта 1968 года Чуковский делает следующую запись в дневнике: «Сейчас вспомнил, что была в Одессе мадам Бухтеева (ее объявления можно найти в „Одесских новостях“). У нее было нечто вроде детского сада — и туда мама поместила меня, когда мне было лет 5–6. Там было еще 10–15 детей, не больше. Мы маршировали под музыку, рисовали картинки. Самым старшим среди нас был кучерявый, с негритянскими губами мальчишка, которого звали Володя Жаботинский. Вот когда я познакомился с будущим национальным героем Израиля — в 1888 или 1889 годах!!!»[23] Как установила Наталья Панасенко, детский сад Е. Бухтеевой в 1888–1989 годах находился по адресу Еврейская ул., 22 (здание не сохранилось).[24]

Самым тяжелым психологическим моментом биографии Чуковского являлось его происхождение: он был незаконнорожденным ребенком. Об обстоятельствах его появления на свет мы знаем очень мало, только недавно Наталья Панасенко опубликовала биографические сведения об отце Чуковского — Эммануиле Соломоновиче Левенсоне (1851-?), сыне одесского врача, потомственном почетном гражданине, в семье которого мать Чуковского — Корнейчукова Екатерина Осиповна (1856–1931) — жила в прислугах. Связь родителей была достаточно прочной, некоторое время их совместная жизнь продолжалась в Петербурге, где и появились на свет будущий критик Корней Чуковский[25] и его сестра Маруся, кстати, всю жизнь носившая отчество отца. Позднее, по настоянию семьи, Э. С. Левенсон женился на девушке своего круга, мы мало что знаем о его дальнейшей жизни, известно лишь, что его внуком от дочери Анны был известный математик Владимир Рохлин[26].

Мать Чуковского одна воспитывала детей, зарабатывая на жизнь стиркой белья, по семейным преданиям, от денег, которые предлагал отец, она отказывалась. Даже если бегло пройтись по биографиям людей Серебряного века (критик Л. Л. Кобылинский-Эллис, философ С. А. Аскольдов, дети В. В. Розанова и др.), ситуация эта была не такой уж редкой — но все переживали ее по-разному. Чуковский — крайне болезненно, и в этом, думается, одна из причин, по которой он так решительно сделал свое литературное имя гражданским. В одной из дневниковых записей он вспоминал о своей юности: «Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) — был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я „незаконный“. У нас это называлось ужасным словом, „байструк“ (bastard). Признать себя „байструком“ — значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть „байструком“ — чудовищно, что я единственный — незаконный, что все остальные на свете — законные, что все у меня за спиной перешептываются и что когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня»[27].