За остальных новичков я более или менее спокойна. Никулин, Портнягин, Ильичев, Шерстобитов — славные, старательные ребята. Эти если и дрогнут в первом бою — беда невелика, оправятся, лишь бы не прозевать — поддержать в трудную минуту.
Очень хорош молодой горьковчанин, доброволец Коля Зрячев. Он ещё никак не может осмотреться, и изумление не покидает его круглого веселого лица, а светлые глаза приглядываются ко всему окружающему с пристальным вниманием. Задрав голову в небо, Коля считает свои и чужие самолеты и докладывает вслух: «Девять „петляковых“, шесть „юнкерсов“!» Увидит пушки, «катюши», танки — восторженно вопит: «Ребята, гляди-ко, какое чудо! Вот так ну!..» Коля изучает пулемет у деда Бахвалова, и его неистребимая любознательность приводит старика в хорошее расположение духа: «Молодец, мазурик! Жаль только — в плечах жидковат, пулемет-то весит ого-ого…»
У Мамаева новички составляют почти третью часть личного состава роты. Он их тоже обучает на ходу и, наверное, тоже волнуется, но виду не показывает. Даже меня подбадривает:
— Будь довольна, что выпала возможность «поиграть», подрепетировать. Теперь не так страшно.
Ну что ж? Мамаев прав. К бою мы в основном готовы.
На рассвете тревожно и звонко залился медный рожок. Раздувая румяные щеки, Паша-ординарец трубила «сбор командиров».
Над рекой теплым паром клубился туман. Мшистые влажные кочки зеленели ярко, как подушки в новых ситцевых наволочках. Воздух, насыщенный влагой, казался неподвижным. День обещал быть жарким.
Комбат Радченко, как всегда, был немногословен: «Кончилось учение. Выступаем. Предстоит пятидесятикилометровый форсированный марш влево, вдоль фронта. Пункт сосредоточения — деревня Секарево, оттуда и будем наступать. На сборы час».
Снимались не одни мы. Весь огромный лагерь, как потревоженный муравейник, разом пришел в движение. Артиллерийские сытые битюги, безжалостно подминая молодую росистую поросль, вытягивали на дорогу пушки. Грузились гвардейские минометы, уходили тракторы, машины, санитарные фургоны, кухни. И всё это тарахтело, гудело, гремело, бряцало оружием и разноголосо перекликалось.
Мы наскоро позавтракали, разъединили пулеметы в походное положение и на дороге начали построение. Мои сержанты, точно соревнуясь между собою, отдавали последние распоряжения:
— Ильин, подтяни лямки вещмешка!
— Шерстобитов, вон из строя! Перекатай скатку.
— Что ж ты лакаешь, как верблюд? Оставь в покое фляжку!
Первые десять километров отмерили благополучно — привыкли ходить на учебное поле в полной выкладке. А потом жара сделала свое дело. При полном безветрии было не менее двадцати пяти градусов. Солнце нещадно и как-то сразу вдруг обрушилось на солдатские головы, накаляя каски. Многие поснимали эти железные головные уборы и несли их за ремешок, повесив на полусогнутую руку, как грибные кузовки.
Но вот раскис Шерстобитов. Это он перед маршем «лакал, как верблюд», и теперь его фляжка пуста, а жажда всё возрастает. Спотыкаясь под тяжестью тела пулемета, он то и дело сплевывает в дорожную пыль густую слюну и неизвестно кого просит:
— Пить… пить… пить…
А вышагивающий рядом Андриянов беззлобно поддразнивает:
— Речка, речка, теки солдату через рот. — Долговязый, сухощавый, насквозь прожаренный солнцем, он шагает легко и свободно, и пулеметный двухпудовый станок сидит на его вещмешке, как приклеенный.
А Шерстобитов всё канючит, теперь уже адресуясь к соседу:
— Ну, дядя Ваня… Глоточек, Дядя Ваня, Жадина-говядина…
Вот ведь зануда! — сердится Андриянов. — Всю душу вымотал. На, бесенок, пей! — А через минуту кричит: — Эй, кум, голубые глазки! Дорвался до чужого? Промочил горло — и ладно. Тебя сейчас и ведром не отпоишь.
— Чаю бы ему горячего котелок, — задумчиво говорит дед Бахвалов.
Пырков хихикает:
— Чаю на такой жаре… Ну и дед!
— Смешно тебе, мазурику? А что ты об жизни понимаешь!
А через несколько минут меня останавливает озабоченный Лукин, докладывает:
— Товарищ лейтенант, сел, паразит, и сидит!