Выбрать главу

Андрюша очень бодрился. Был он в летнем пальтишке, длинный. Вагонов здесь не топят, и порядочно мы промерзли.

Всю дорогу держались мы весело, шутили над своею судьбой, и было нам от того легче.

Приехали мы еще засветло, и повел он меня прямо к своим.

Сколько народу! - и этот воздух, городской, особенный, помирать буду, - узнаю. Хорошо я приметил, что в каждом городе свой особенный запах, и можно узнать даже с завязанными глазами. И опять почувствовал я, что нездоров, холодно стало дышать, и подумал я с большим страхом: что стану делать, если опять захвораю?

Пошли мы пешком большой и широкой улицей, и опять нам навстречу катились автомобили и рекой текли люди. Закружилася у меня голова, и даже пришлось придержаться. Справился я с собой скоро.

Шли мы пешком версты две. Отец Андрюши жил, по-здешнему, недалеко, в темной и глухой улице, где по обе стороны чередой тянулись ворота, большие и темные, будто не открывавшиеся никогда. В одни такие ворота зашли мы.

Был это гараж для автомобилей, большой и мрачный. Поднялись мы со двора по узенькой лестнице наверх, постучались. Жил отец Андрюши сторожем при гараже, в двух комнатушках.

Встретили нас с большою радостью. Старик - отец Андрюши - был маленький, легкий, в морщинках. А мать - высокая и крупная, и на нее всем своим обликом походил Андрюша.

Выбежала к нам сестренка его, девушка, тоже высокая и лицом чистая, как брат. А за нею два мальчика в курточках. И чем-то сразу напомнила она мне Соню, какою-то черточкою в лице, своею улыбкою, и так это вышло, что вдруг забилося у меня сердце... Понял я тогда, что живут они в большой нужде и очень теснятся: пять человек на две комнатки, - и пожалел я, что, не подумавши, согласился на Андрюшино предложение.

А тут они на меня все:

- Вы - русский, русский?

- Да, - говорю, - русский, самый, что ни на есть.

- Ну вот как хорошо, как мы рады! Ведь вы Андрюшин приятель, он нам писал.

И больше всех Андрюшина сестренка - Наташа, - глаза так и блестят:

- Так мы здесь по России скучаем и о русских людях!..

Понял я, что и впрямь рады сердечно, - хорошие люди. А старик вокруг нас ходит, тоже доволен, поглядывает на Андрюшу.

Поставили для нас кофей, усадили, все по-семейному, и первый раз почувствовал я себя так, точно вдруг перенесся в Россию, такие были ласковые и простые люди.

Разглядел я всех. Понравилась мне Андрюшина мать. Была она совсем простая, и лицо у нее бабье, деревенское русское.

Помню, спросил я у нее между прочим:

- Как же, - говорю, - привыкаете к чужой стороне?

Взглянула она на меня:

- Никогда, - говорит, - не привыкну и не думаю привыкать! Тут мне каждый камушек лежит поперек.

И опять я загляделся на сестренку Андрюшину. Было у ней что-то от Сони, нет-нет и проглянет, где-то в улыбке ее, в самых губах. А так была непохожа: выше ростом, и держалась смелее. И почему-то билося у меня сердце.

Попервоначалу ничего не объявил Андрюша о нашем положении, о том, что остались мы без работы и приехали искать места.

Просидели мы так весь вечер в разговорах. Рассказал мне Андрюшин отец, как выехали они из Петербурга сюда, на хорошее жительство, и как вот тут приходится мыкать горе. Старые-то корни давненько подгнили.

А сестренка знай режет свое:

- В Россию, в Россию! Видеть, - говорит, - не могу здешних.

Улеглись мы в тот день поздно, наговорившись. Потеснились для нас в комнатенке, освободили место, и долго я лежал не засыпая, сдерживал кашель. Не выходила у меня из головы Соня, а с нею Россия. - Когда-то увижу?

Есть у меня примета: всякий раз перед болезнью, теснит в груди и немеют ноги, и чувствовал я, что не выдержу долго.

Поутру объявил Андрюша, что выгнали нас с завода и приехали мы искать места. Рассказал все подробно.

Выслушал нас старик, покачал головою:

- Все это прискорбно, но не следует падать духом. Время, конечно, такое, - и безработных в стране очень много...

Присоветовал он нам итти в контору, требовать наше жалование, и тут мы и порешили начать с того день.

XIV

Тогда же поутру пошли мы в контору, а по-здешнему в "офис", куда давненько приходили с Южаковым, чтобы сговориться о месте. И опять сидели на кожаных стульях и видели, как за стеклянною дверью перебегают люди и блестят у них на головах проборы.

Держали нас очень долго.

Принял нас тот черный, что был у нас на заводе. Сидел он перед столом в вертящемся стуле и писал быстро золотой ручкой, и запомнил я его пальцы - длинные и костлявые.

Положил он ручку и поворотился к нам на винту вместе со стулом:

- Что хотите сказать?

Объявил я ему точно, что уволены мы с завода, по неизвестным причинам, и выплачено нам жалованья всего лишь по четыре фунта.

Было мне почему-то неловко, и глядел я на его руки: я по рукам узнаю человека.

Усмехнулся он тонко, взглянул исподлобья.

- О причинах вам неизвестно?

- Да, - говорю, - понять мы не можем и не знаем за собою вины.

Стал он очень холодный:

- Так, - говорит, - вы должны понимать, что мы не можем держать у себя лиц, могущих нас скомпрометировать в глазах державы, давшей нам приют. Вы, разумеется, помните, что взяты по рекомендации консульства, и тем более должны были себя соблюдать.

И дальше, дальше, - все очень чисто и точно.

Даже вступился за меня Андрюша:

- Как же так, мы вместе работали, и мне все известно?..

Перебил его черный:

- Ваше дело иное, вы подданный здешний и не можете класть пятна. Деньги мы выплатим вам теперь же с условием, что вы дадите расписку в том, что ни теперь ни вперед не будете иметь к нам никаких претензий.

И тут нам бумажку, что писал при нашем приходе.

Переглянулися мы с Андрюшей: подпишем?

Выдали нам деньги, по шести с чем-то фунтов. На том и покончили навсегда. И, выходя из конторы, опять я подумал: так вот мне всегда, еще со школы, всегда я без вины виноватый.

В тот день перебрался я на новое жительство. Не пускали меня в Андрюшином семействе, и сам Андрюша грозил запомнить навек, но понимал я их тесноту и сослался на свое нездоровье.

Остановился я в частном доме, в "хоузе", в другой стороне города, у самых доков, где беднейшие люди. Был это большой дом, мрачный и старый, видавший виды. Через улицу начинались склады. По вечерам там тускло горели фонари, было темно, и потом узнал я, худая ходила о тех местах слава, мне же было тогда безразлично, и не было во мне никакого страху.

Комната досталась мне большая и мрачная, как подземелье. Встретила меня хозяйка, седая и говорливая, сказала цену: два шиллинга за неделю. О том, кто я и откуда почти не спросила, видно, такой был порядок.

Долго и буду помнить те три недели.

Стояли в комнате две большие кровати, рядышком, как в семейной спальне. Мне указала хозяйка на одну, что была подальше. А на другой спал человек, и виднелся из-под одеяла стриженый его затылок, волосы редкие, рыжие. И тут же обочь стул, и на стуле пиджак черный и подтяжки. Валялись под кроватью грязные сапоги.

Спросил я у хозяйки тихонько:

- Кто этот человек будет, и с кем мне доведется жить?

- А это, - говорит, - норвежец, безработный, человек честный, и вы, пожалуйста, будьте покойны.

А я ко всему попривыкнул и даже обрадовался, что вот опять не один буду.

Остался я жить в той комнате вместе с норвежцем.

Великие стояли туманы, и в комнате всегда было желто, как в могиле, и с утра надо было зажигать газ. Ложился я и вставал рано и уходил на целый день, не мог я тогда сидеть в комнате один-на-один, точила меня тоска, и бродил я по городу, сказать можно, бесцельно, куда заведут глаза.

Вредят мне туманы.

И каждый вечер меня знобило. Приходил я рано, забирался под одеяло, накрывался с головою своим пальтишком. Донимал меня в те дни холод. И придумал я каждое утро покупать большую газету: хватало мне под фуфайку и в сапоги на стельку. Шелестел я как мешок с сухим листом, но от холода было надежно. И смеялся я тогда над собою: что вот и газета может спасти человека!