Большую смуту намутили у нас эти дамы.
Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали мы кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке...
И одно я скажу теперь: жалкие люди!
Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в прошлом году у князя Голицына. Были у этого князя в России владения, - больше тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с разливанным шампанским. Во многих здешних журналах были помещены фотографии. И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов.
А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по комнатам. А потом уж сам князь ему откровенно:
- Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без денег, и очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купели...
А всего-то надо было целковый!
Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж ни гостей, ни шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье сунул ему князь узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, княжеский. Платочком с ним расплатились.
Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только не перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки, а мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают и друг с дружкою церемонно: граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки.
Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень важная дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями, с двумя: этакие мордастые лодари, красные!
Приходит она иногда вниз, приносит газеты. Получает она из Парижа русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит, а она ему в три ряда:
- Я. Я. Я. Я!..
А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями. Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних рубашках друг против дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку охаживать по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают.
Грешным делом сквозь смех и подумаешь:
- Этаких кобелей да кули бы таскать!..
А она за ними, как за малыми детками.
Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге:
- Толя, Валентин, покушайте...
Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам.
- Толя, остановись!
Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку:
- Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!..
Слопают - и опять за свое.
Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию.
XVIII
Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как подумаешь, скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни.
Время-то как река, рукавом не загородишь.
Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые увидел свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с отцом по соловьевскому большаку, вели бычков. А у нас перед городом большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот один бычек-летошник и провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были у того летошника глаза, как теперь у меня.
И в висках серебра много.
Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый, грудь широченная.
Вижу его, как теперь.
Пахло от него по-особому деготьком и чуть ветром (сапоги он носил большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были лошадки, вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам, а я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбегу к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое, в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в омете, - а глаза молодые, веселые.
- Ну что, - скажет, - Сивый, как живешь?
Подхватит меня на руки: - Смотри Москву!
А как я его любил! - Случись худое, - не выдержал бы, в могилу с ним лег. И когда бывал дома, не отступался я от него ни на шаг, так вместе и ходили: он на базар, и я на базар, он к людям, и я за ним.
Теперь-то хорошо понимаю: великая у него была любовь к жизни. И всякую он примечал мелочишку. Думаю я: теперь-то вот таким всего и труднее!
И всякий день вспоминаю я наш городок. Весь-то он в зелени, в густых садах, и река широкая, тихая...
А тут вот береза в диковинку. Только и видел ее в саду ботаническом, обрадовался, как сестренке родной, чуть было не расцеловал у всех на виду.
И ничего бы я не хотел, никакого богатства, - в Россию! И все крепче берег я в себе ту мысль и тем, можно сказать, все это время и жил. И всякие придумывал планы.
А вышло-то все по-иному...
Недельки через две получил я записку из консульства. Просили меня зайти по нужному делу.
А я почти не выходил то время из дома и сидел крепко, набирался здоровья.
Поехал я, как было указано, в центр города, по адресу.
Принял меня человек высокий, смуглый, с ястребиным носом, весь какой-то тонкий и как налим склизкий.
- Так и так, - говорит, - рекомендовали мне вас в нашем консульстве, и вот у меня какое к вам дело: можете ли играть на балалайке?
Очень я удивился.
А он на меня смотрит, - нос сухой, длинный.
- Организуем мы, - говорит, - хор балалаечников для выступления в театрах, и нужны нам люди.
А я еще в школе, у нас в Заречьи, немного бренчал, и даже был у нас свой ученический оркестр, наяривали мы: "Во лузях" и "Светит месяц".
- Играл, - говорю, - давно, а теперь не знаю...
- Это неважно, здесь мы подучимся.
Подумал я: отчего не согласиться?
Сказал он, когда быть на первую репетицию, а потом прибавил:
- Нужны нам в оркестр так же дамы или барышни. Не можете ли вы кого указать?
Вспомнил я тогда про сестренку Андрюшину:
- Есть, - говорю, - у меня на примете одна девушка, русская, я узнаю.
- Пожалуйста, - говорит, - непременно, нам с дамами будет успешней.
А я давненько, за моею болезнью, не навещал Андрюшу и ничего не знал о его судьбе. И, признаться, стеснялся я тогда своим расстроенным и больным видом.
Привел я себя маленько в порядок и выбрался к ним на другое утро.
Обрадовались они мне опять по-родному. Андрюши я так и не увидел: сказали мне старики, что поступил он от нужды на военную службу, как подданный здешний, и что послали его в Германию, в оккупационные войска на долгое время. Объяснили мне старики, что хорошее получает жалованье, и что каждый день выдают им варенье.
Подумал я тогда, подивился: трудненько мне было представить Андрюшу солдатом...
Оставили они меня обедать. А за обедом объявил я Наташе, по какому пришел к ним делу. Очень она загорелась: хотелось ей иметь заработок и помогать семье. Сговорился я с нею, где и когда встретиться, чтобы итти на первую репетицию вместе.
И опять напомнила она мне Соню, малой черточкой, и весь тот день было у меня к ней доброе и близкое чувство.
А через день заехал я за нею нарочно.
Поехали мы вместе, на "бассе", - такие тут автомобили, взамен трамваев, - на самой верхушке. Шел в тот день снег, белыми мухами, тихо, таял на ее щеках. Сидела она со мной рядом, смотрели мы вместе, как вьются над нами снежинки, и вспоминали нашу Россию: какие у нас снега и морозы.
Поглядела она на меня, улыбнулась:
- Поедемте, - говорит, - поскорее в Россию. Вместе!
- Что ж, - говорю, - поедем!..
Пожал я ее руку, и была она мне на улице между чужими ближе, точно мы двое, а вокруг этот большой и чужой город.