А каких, каких не наслышалися мы тут вестей!
Так-то раз прибегает к нам наш мичман, точно с цепи, в руках газета:
- Господа, едем!
- Куда едем?
- Едем, едем! В Россию!
Были мы в тот раз все дома, даже Выдра лежал на своей койке, задеря по обыкновению ноги.
Разумеется, все подхватилися, кроме Выдры. Оживился и повеселел Лукич.
Окружили мы мичмана, спрашиваем:
- Где, где, покажите!
Сунул он нам газету и тычет пальцем:
- Вот читайте!
Стали мы разбираться, и точно, большими буквами: - "В Москву вступил генерал Брусилов!" - Смотрим, газета большая, солидная, все очень точно. - Верить нам или не верить?
И вдруг из угла, с Выдриной койки, этакий рассыпчатый бас:
- Брехня!
Точно окатил нас водою.
Так раззадорил он мичмана, - даже слюною забрызгал:
- Как так брехня? Тут факт, телеграмма, и надо иметь дубовую, как у вас, голову!..
Повернулся Выдра на другой бок, точно ничего не случилось, и слышим опять из угла:
- Брехня!
А на поверку вышло по Выдриному.
Вот с этим Выдрою и получилась по лету история, и неожиданно открылася вся его тайна.
Гуляем мы раз с Сотовым в парке, где всякое воскресенье народу собираются большие тысячи. Есть там особая аллея для верховой езды, и каждый праздник катаются богачи и знатные лорды, и тогда можно на них смотреть. Разъезжают они по этой аллее на кровных лошадях взад - вперед, мужчины в цилиндрах, а дамы в длинных шелковых платьях, бочком, и в руках хлыстики. И знаменитые у них лошади: головы маленькие, сухие, а ноги, как струны, и в резиновых кольцах...
А простой народ гуляет по всему парку. Приятно здесь ходить по траве, не разбирая дорожек, и трава на удивление зеленая и густая, и вытоптать невозможно. Полагаю я, что это от большой здешней сырости и туманов.
В этом же парке имеется особое собачье кладбище. Все как следует: мраморные памятники и надгробия с надписями, есть даже собачьи часовни. Хоронят здесь собачек богатые дамы, и писали недавно в газетах, что похороны такой собачонки обошлись одной знатной лэди больше пяти тысяч фунтов. - Пятьдесят тысяч на наши деньги, - вот наш брат и подумай!
Помню, пошли мы с Сотовым в то место, где собираются митинги, и всякие ораторы произносят перед публикой речи. Видим, - везде кучки народу, и над каждой кучкой на возвышении что-нибудь говорят. Подошли мы послушать, - видим: человек высокий, черный в арабской чалме и белом балахоне. Лицо темное, малое и глазищи, как уголья, а ручищами так и загребает.
Стали мы его слушать.
А это проповедник мусульманской религии и предлагает всем принимать турецкую веру. Уверял он слушателей, что скоро свету конец и пора людям спасаться. Посмотрел я на слушателей: стоят, сосут свои трубки, поплевывают, шляпы насунувши и ни-ни. Ни единого звука, точно и не для них говорилось.
Кончил турок, стал всем раздавать листочки. А там тоже о коране, о Магомете и о конце света, и адрес приложен, куда приходить за спасением.
Взяли мы по листочку на память.
Пошли дальше по кучкам и чего-чего ни наслушались: о религии, о спасении души, о революции, о большевиках, о России. И везде-то слушают, стоят преспокойно, поплевывают и сосут свои трубки.
Обошли мы так несколько кучек и вдруг слышим: голос знакомый. Оглянулися мы и не верим глазам: Выдра!
Подошли нарочно поближе, думаем, что ошиблись, - нет, самый он, стоит на помосте, без шапки, ручищами ухватился за перильца, - его волосье, и лицо в оспинах, и рот большой, скривленный. Вот, думаем, притча! Стали слушать, - господи, боже мой!
Рассказывал он, будто бежал недавно из России, и будто хотели его там повесить, и вырвался он из тюрьмы, подкупив стражу и задушив трех комиссаров. Будто с его отца живьем содрали в Москве шкуру, и что с голодухи в тюрьме целый месяц питался он живыми вшами.
Признаться, подумали мы тогда: уж не рехнулся ли наш Выдра от нашей чижиковской жизни, и нарочно остались ждать конца.
Только окончил он и, вытерши со лба пот, стал сходить со своего помоста, еще в полном волнении, мы к нему:
- Что вы это?
Очень он спервоначалу сконфузился, и даже краска в лицо. Потом рассердился:
- Мое дело! - и пошел от нас прочь.
Рассказали мы, придя домой, Лукичу, и долго над Выдрой смеялись. А потом уж сама объяснилась вся выдрина тайна, и куда он всю зиму уходил от нас под секретом: получал он кой-от-кого деньжонки и состоял как бы на службе. А взяли его за отличное знание языка и за страшную его видимость: очень он большое впечатление мог производить на людей страшным своим видом.
XXII
Так вот, день за день, неприметно прожил я в Чижиковой нашей Лавре почти целый год, а теперь, как окинешь, будто и недавно все это было: Германия, плен, и как варили мы с Южаковым смолу.
Быстро бежит время.
И уж четвертый год, как я из России и как тогда попрощался с Соней. И ничего-то мы не знали о России, только и знали, что пишут газеты, - что вот приехали из России большевики, торговая делегация, и будут с Россией сношения.
А о том, когда нам можно в Россию, ничего неизвестно.
Уж давно не играл я в оркестре и нетрожно лежал в чемодане мой смокинг. И почти все лето просидел я дома, с о. Мефодием в переплетной, и никуда-то мне не хотелось. Только и уезжал по делам, отвозить переплеты.
И думалось в иную минутку: да есть ли, существует ли такое Заречье, течет ли где-нибудь речка Глушица, и есть ли наш сад, заречинские огороды, не приснилось ли мне все это во сне?..
И приметил я: как здесь меняются люди!
Повстречал я в вагоне Наташу, сестренку Андрюшину. Не был я у них с того разу, еще когда играли в оркестре.
Был у нее в руках чемоданчик. Сидела она в уголку, и с первого взгляда заметил я в ней перемену. Посмотрела она на меня странно и точно сконфузилась.
Подсел я к ней, и разговорились.
- Как же, - говорю, - как вы живете и где теперь ваш Андрюша?
И опять она на меня как-то странно.
- Андрюша в Германии, а мы все попрежнему.
- А помните, - говорю, - как мы вместе собирались в Россию?
- Хорошо помню.
- Ну как же, когда поедем?
Передернулася она как-то вся, руки на чемоданчике переложила, в лайковых перчатках.
- Ничего я, ничего теперь не знаю...
Посмотрел я ей в глаза прямо: новое в глазах, тесное, и уже не умеет глядеть прямо.
Взял я ее за руку:
- Что с вами, Наташа?
Остановились мы на какой-то подземной станции, - электричество, народ, плакаты на стенах яркие, - заторопилась она, подхватила свой чемоданчик, и так мне быстро руку.
- Прощайте, - говорит, - и... простите. Когда-нибудь с вами увидимся.
И даже позабыла меня позвать.
Увидел я, как вышел из вагона и ей навстречу из толпы господин, с усиками, румяный, из нашего же оркестра, бывший гвардейский офицер, мне мало знакомый. И по походке ее, по спине, мелькнувшей в толпе, в минутку охватил я, что стала другая, другая...
Долго я потом думал: что с нею и откудова такая перемена? Написал я ей письмецо небольшое, открытку, и так и не получил ответа и ничего до сего время не знаю.
И все-то собирался я к ним поехать, навестить андрюшиных стариков, и не мог выбрать минутки. И как-то уж не хотелось мне, как Лукичу, никуда выходить, и если бы можно, так и сидел бы все время дома.
А тут произошло событие, не мало меня взволновавшее, и поднялася во мне надежда скоро увидеть Россию.
О. Мефодию пришло из России письмо, от его попадьи, из Тульской губернии. Маленькое письмецо, пять строчек, в самодельном конвертике, и на конвертике здешние марки. Писала ему попадья, что слава богу жива, перебивается, что в России помаленьку налаживается жизнь, и Христом-богом умоляла приехать, повидать детей.