А я только покачал головою. И зажало у меня сердце: быть беде. Так, точно моя решалась судьба.
Вышел я вечером на волю, а уж там ходят, орут. Гимназисты и прочая молодежь. В руках царские портреты и флаги. Поют и кричат ура. И увидел я, несет мой приятель древко, рот раскрыт, и глаза глупые. До того мне стало противно и тошно, плюнул я на землю и пошел в номер.
А на другой день громили по городу немецкие магазины. Такое было безобразие, дикость, что и вспомянуть тошно. Сколько вещей прекрасных погибло. На мосту двух немок-девушек сбросили в реку и добили в воде каменьем.
Заперся я тогда в номере, а потом уехал.
А в городе у нас то же, хоть и полегче. Председатель управы, Верзилов, вижу, по городу чкает в автомобиле, уж при погонах, и морда широкая. Солдат стали сгонять запасных. Кабаки поприхлопнули. Боялись бунтов, но обошлось гладко. И так повели дело, в роде как празднуют праздник.
Газеты аршинными буквами: "война, победим!" Понасыпали денег. И поползла тут всякая сволочь.
Не я один ходил в те дни с таким сердцем, только мало мы были приметны.
Прибавилось и в нашей фирме делов. Кой-кого взяли, - пришли прощаться, в зеленых рубахах, новенькие погоны. А я остался, как единственный сын. Набавилось и на мою долю работы. Стали мы заниматься поставками на оборону. Пришлось мне не мало тогда покрутиться на людях. И нагляделся... Сколько поднялось подлости, подлогу и воровства!.. Сбывали всякую дрянь. Мой хозяин держался, а другие враз поделали капиталы. А уж там лилась кровь, а тут мы читали газеты, и писал Григорий Петров. А что там - неизвестно. Увидел я первых раненых под Москвою, серые, в белых повязках, глаза глядят недобром, округ ходят дамы, пахнет карболкой. Успел я спросить у одного: "Ну как?" - Только махнул белой рукою.
Так и пошло. Писали, что конец через три месяца, а потом отложили. В цирках и театрах играли союзные гимны. И всяческий день гнали и гнали с вокзалов солдат. И сколько было тогда, - ежели повнимательнее приглядеться к людям, - тупости, дури и безрассудства.
Думаю я, что в те дни и зародилась моя болезнь.
III
Всего не опишешь. Ездил я по городам всяческим, многих встречал людей: и не разу не порадовалось мое сердце. Как захолонуло тогда, в номере, когда товарищ принес белый листок, так и осталось, как в когтях. Сплю - думаю, ем - думаю, хожу - думаю.
И пришлось отложить нашу свадьбу, потому что потребовали ее отца в армию, и пришлось ей остаться за хозяйку в семье. Да и у меня прихлынуло дела, некогда хорошей минуты урвать: приеду, забегу и опять в душный вагон. И точно пролегла между нами тень.
Через год потребовали и меня. Большое это было огорчение в семье, но примирились: брали у всех. Попал я в пехотный запасный полк, три месяца гоняли меня с деревянным ружьем, три месяца провалялся на гнилой соломе. Потом удалось отцу устроить меня к нашему воинскому в писаря.
Стал я сидеть за бумажками, стучать на машинке. После прежней моей самостоятельной службы показалось мне это тяжеленько, но сам себе говорил: каково другим? Больше всего были мне неприятны товарищи: очень уж сквалыжный этот писарской люд.
Прослужил я так больше года, а потом приказ: всех кто с образованием, даже малым, командировать в школы прапорщиков. Тогда этих прапорщиков, как курица из яиц, высиживали в двадцать один день. Можно сказать, на убой. И надо признаться, много всякой дряни щеголяло в офицерских погонах. Большое это имело влияние.
Прошел я всю муштру, произвели меня в офицеры. Фотографию я папаше в город послал, на стенку: все, как следует, - погоны со звездочкой и школьный значок. А было это как раз в революцию, текло с крыш. Назначили меня в полк "защищать свободу".
Получил я краткосрочный отпуск для свиданья со своими. Нарочно не известил, чтобы порадовать больше. Приезжаю на станцию, нанял извозчика (железная дорога от нашего города более десяти верст). А извозчики наши с незапамятных пор имеют обычай меряться на кнут, кому везти седока. Достался мне старичок рыженький, Семен из Ямщины. Повез он меня на своей таратайке, дорога плохая. Переехали мы мост, шлагбаум, выбрались в наши поля. Ветер подул весенний, земляной. По дороге ходят грачи, и носы у них белые, перелетят и опустятся.
- Ну как, Семен, - спрашиваю, - как повстречали свободу?
Сидит он спиною ко мне, в рыжем армячишке, солдатская шапчонка ухастая.
- А чорт ее знает, - говорит. - Знать посадили нового справника!
- Как так исправника? Исправников теперь нет.
- А чорт ее знает!
Спускались мы с горки кустами. Вижу, идут впереди трое в солдатских шинелях, за плечами сумки. Оглянулися на нас, заприметили, видно, меня, - и в кусты. Как сдуло.
- Это кто ж такие? - спрашиваю.
- А это дезертеры. Теперьча их много. Запужались твоих еполетов.
Проехали мы овражек, стали подниматься. Подвязал он возжи, соскочил на дорогу, идет рядом и крутит цыгарку, рукава длинные, рваные, под мышкою кнут.
- А что, барин, - говорит мне (так и назвал: барин), - пора ведь кончать воевать, а? Народишка-то израсходовался, три годика кормили Рассею бабы. Гляди-ка, поля! - и показал кнутовищем.
Поглядел я на поля и впрямь: много, много заобложело бесхозяйных нив.
- Вот то-то, - говорит, - вот и бегут дезертеры.
Докурил он цыгарку, оправился, догнал лошадей, проскакал на одной ножке и вскочил на свое место. Ударил по лошадям, оборотился ко мне, отвернул воротник армяка, - вижу, глаза веселые, подмигивает:
- А у нас ямские ребятенки до складу добираются, до очистного! Стосковались по водочке. Уж и будет жара!
Повернулся и опять по лошадям.
Приехал я домой, в город, и узнать нельзя. Начальство все поснимали. Исправник Василий Матвеич (большой был любитель до редкостных кур и индюшек, - был у него целый птичий завод), - в тюрьме, за погостом. По городу надписи: "Война до победы!" и такое все прочее.
Угадал я в суматошное время.
Стали таскать меня, как "делегата с фронта". Никакой я не делегат и еще не был на фронте, - все равно, не стали и слушать, подхватили и даже подбрасывали на руках. Отвечал я всем за Керенского.
Очень мне это было противно.
И опять, как тогда, перед войною вижу: ни у кого-то, ни у кого, в глазах радости. Повыпустили из острога воров, стали они шалить по Заречью, потом перебрались и в город. Очень было тогда неспокойно. И сидели люди по домам, за замками.
А больше пугали тревожные слухи о готовящемся разгроме винного склада. Стоял этот склад за городом, возле казарм. Большой, красный, всем на виду. Ни единый мужик, проезжая на базар мимо, не мог удержаться, чтобы не сказать этак: "Ишь тлеет добришко!" А хранилось, говорили, на складе несколько тысяч ведер опечатанного вина и спирта, целое море. Слух об этом вине давно ползал по городу, и темные личности на базаре подмигивали друг дружке. И почему-то больше всего страшило: стояли в городе два запасных полка, - вырос обочь старого города новый, деревянный, из бараков и кухонь. Сидели солдаты смирно, молчали, но в этом и чуяли самое страшное.
На другой день по моем приезде было в городе совещанье, - о том, как быть с вином и как уберечь город от возможного погрома. Приволокли и меня, как "делегата". Присел я в сторонке на стуле, слушаю.
Председательствовал на собрании гарнизонный ветеринарный врач. Зубы, видно, у него болели, и распухлую свою щеку подвязал он носовым белым платком. Держал он в руках синий химический карандаш, - и все по лицу себя мазал, весь в синяках.
Разного я там насмотрелся.
Долговязый поручик предложил пустить все вино в продажу и вырученные деньги оборотить на пользу "нуждающегося человечества". Некоторые предлагали поставить округ склада стражу из членов комитета общественной безопасности и установить пулеметы. Под конец выступил солдат запасного полка, в унтер-офицерской форме, видимо из взводных или из писарьков. Глазки у него были маленькие, черные, мышьи. Заговорил он очень гладко и точно и как-то сразу убедил всех.