Выбрать главу

А предложение его заключалось в том, чтобы поручить ему в большой тайне набрать "комиссию" из вернейших людей, и с помощью их начать тайное уничтожение вина на складе. Так, чтобы ко времени разгрома никакого вина не оказалось.

Предполагалось же, что, кроме неразлитого вина и спирта, хранится на складе около пяти тысяч ведер в стеклянной посуде, в четвертях, бутылках и мелких "мерзавчиках". Черненький унтеришка предлагал: - спирт из цистерн вылить в подполье на землю, а уничтожение мерзавчиков поручить вернейшим людям под его руководством. В две-три ночи он брался сделать дело начисто.

Так на том и постановили.

Разумеется, что получилось из всего этого.

На другой же день началось невероятнейшее вокруг склада. Началось, повидимому, от самой же "комиссии", усиленно занимавшейся истреблением стеклянных "мерзавчиков". Уж рано поутру вокруг склада бушевала толпа. И надо отдать справедливость, менее всего принимали в том деле участие солдаты и простые рабочие люди. Скоро весть пошла по деревням. Понаехало множество крестьянских подвод с кадками и ведрами. Спирт и водка, мешаясь с грязью, из разбитых цистерн растекались через дорогу. Ее черпали прямо с земли, вместе с навозом. Тут же в лужах разлитого вина ложились пьяные мертвецки. Двое утонули в чанах. В тот день я своими глазами много раз видел, как почтеннейшие в городе лица, охранители порядка, даже священнослужители и учителя местной гимназии, отцы города, волокли по улицам, едва прикрыв полою, охапки веселых бутылок. Одного своего знакомого, из городской управы, я остановил на улице и поинтересовался: "Это, вы, куда же?". - "Э, - кивнул он головою (обе руки у него были заняты), - теперь все едино, надо припрятать в запас!". И подмигнул глазом, точь-в-точь, как тогда мне Семен. И опять я должен отметить, что многие и многие простые люди даже по своему почину пытались прекратить безобразие, но что можно было сделать?

В обед, из озорства или случайно, чья-то рука подожгла растекавшийся по двору спирт. Все вспыхнуло сразу голубым пламенем, среди белого дня. Многие получили ожоги, а восемнадцать человек, как потом сосчитали, погибли в огне.

Очень сильное впечатление на жителей произвел этот страшный пожар. На другой день город казался вымершим, так было тихо и пусто. И многое другое, что произошло в те дни, казалось малым и незначительным.

В городе я пробыл семь дней. За эту неделю в личной моей судьбе немалая произошла перемена. Я и раньше приметил, что между Соней и мной пролегла тень. А теперь еще стало виднее: встретила она меня неприветно, как-то чуждаясь, не глядя в глаза. Разумеется, я не подал виду. Я приходил к ней, вел разговоры и нарочно не начинал о нашем, - ожидал, когда заговорит сама. А она все молчит. Служила она в сестрах, в местном госпитале, ходила дежурить. Очень мне это не нравилось, и о сестрах я был наслышан. Но и тут не сказал ни слова. Молчал.

Видел я ее раз на улице с офицером запасного полка. Говорила она очень взволнованно. А я даже не подал виду и свернул в сторонку.

Уж мать мне раз намекнула, видя мое беспокойство, чтобы поменьше я верил в людей. А я сам видел, какое время: люди охолодали, истосковались, - столько покинутых жен и невест, столько мужчин без семьи, и даже оправдывал многое. Разумеется, не все: в городе нашем чуть не еженедельно вылавливали в колодцах новорожденных... Разумеется, о Соне у меня и в мыслях худого не могло быть, и все это к слову и определению времени.

А перед отъездом пошел я к ней и сказал прямо:

- Помните, говорю, Софья Николаевна, слово, сказанное между нами, и не забывайте, что есть человек, который любит вас больше всего на свете, несмотря ни на что. Теперь я уезжаю и, может-быть, не скоро ворочусь, может, вы в чем передо мной и виноваты, я вас прошу только, не терзайте себя, - вы должны оценить человеческое сердце, и возьмите себя в руки.

После этих слов бросилась она мне на шею и зарыдала. А я понял по ее словам, что виновата, но любит меня, любит.

С тем я и уехал, уж прямо в маршевый полк.

IV

Что могу сказать про войну?

Одно могу: очень страшно. Когда пригнали наш полк на позиции, - а время было какое! - и рассадили по норам, началась для меня новая жизнь. И раньше я понимал, а теперь убедился, что чем человек проще, тем и душа у него теплее. И стал я приближаться к солдатам и отходить от начальства. Разумеется, не проходило мне такое даром.

Тогда, в окопах, понял я многое: что уж никакой войны нету, что не желает народ войны. А оттудова все приезжали, сгоняли солдат, и крик был один: "до победы!". Наш полк слушал молча, - зато чего только ни говорилось в окопах. И вместе с солдатами понимал я горькую ошибку наезжих "орателей".

Сидели мы в ожидании приказа о наступлении. А когда вышел приказ наступать нашему корпусу, пошли по частям споры. Наш полк согласился вести наступление.

Это было первое мое боевое крещение.

И ничего-то я, ничего не запомнил, кроме смертного страха, свиста пуль и великого отвращения к непонятному мне убийству.

Как и следовало ожидать: окончилось все очень плохо, вся наша дивизия, растерявшись и упустив связь, оказалась в плену.

Была это третья неделя моей фронтовой жизни: погнали нас в плен, как овечек.

И вышло нам в плену, не в пример прочим, полное благополучие. Взяла нас, - всех, кто шел "за свободу", на свое попечение одна большая держава. Стали нам высылать пайки, одежу, еду, даже выплачивали жалованье. Зажили мы, сказать можно, припеваючи. Другие, кого угораздило при царе, - заборы грызут с голодухи, а у нас кофей, какао, шеколад, шерстяное белье... И свободой мы пользовались немалой: можно было ходить в городок и иметь при себе деньжонки. В те дни Германия маленько уж поотпустила вожжи. Насмотрелися мы там на голодуху, на человеческую горе-беду. Наша тогдашняя российская жизнь была противу ихней, как царство небесное, и никакого у них выхода, точно зажали себя в чугунные тиски. Понял я тогда, что тесный у того народа дух. И еще я понял, что вся наша видимость от них, - и дома в городах, и картузы у чиновников, и дисциплина в войсках, - и что уж нет между нами настоящей войны, и давно пососкочил с них прежний задор. Видимо, требуется людям, чтобы хлебнули горя полную меру...

И особенно было жалко, когда многие стали около нас крутиться. А были мы там, как знатные богачи, и стали к нам прибиваться оголодалые, особенно ихние девушки. Бывало с утра мелькают между соснами их белые платья. И что таить грех, многие из наших находили в том вкус, и за кусочек мыла или за плиточку шеколада можно было получить удовольствие. И никакие уж не удерживали меры: все шло напровал и к концу. Думаю я, что уж и тогда каждый из них про себя свое знал, и только так держались для виду.

Удивлялся я ихнему трудолюбию, терпению неистощимому. Только подумать: кругом в кольце, весь белый свет враг. Если уж обглодала война Россию до косточки, то как же у них...

Очень растрогал меня один случай.

Окарауливали наш лагерь часовые, из ландштурмистов, можно сказать, старики. Довелось мне раз остаться с таковским один-на-один. Дело было под вечер, наши разошлись в город, и осталось во всем бараке человечка два-три, да тот часовой, лысый и ветхий. И бескозырочка на голой его голове торчала смешно. Я как раз разбирал очередную посылку (высылали нам наши пайки в посылках, еженедельно, в ловких ящичках, с клеймами). Вынимаю помаленьку из ящичка: мыло, одеколон, пасту зубную: потом пошло съестное: шоколад в толстых плитках, какао, сгущенное молоко, бульон в пузырьках, варенье из апельсинов, белье. А он у окна близко и чувствую, что глядит, но не подает виду. Разложил я всю получку на одеяле и стал приводить в порядок. И вдруг от окна слышу, быстро, быстро так и чуть слышно: