Выбрать главу

Свободной рукой он попытался взять бутылку и оба полупустых бокала, но это оказалось слишком трудно и отвлекало: бокалы столкнулись лбами, ножки скрестились в его руке, вино пролилось на скатерть. Тогда он взял только бутылку. Даже в теперешнем возбужденном состоянии, внутренне дрожа, он думал, что понимает причину ее всегдашней сдержанности. Тем больше оснований радоваться сейчас, перед этим решающим событием, перед рубежом в их жизни. И потрясающе, что Флоренс сама позвала его в постель. Перемена статуса дала ей свободу. По-прежнему не выпуская ее руки, он обошел стол и придвинулся к ней, чтобы поцеловать. Подумал, что целоваться с бутылкой в руке пошло, и опять поставил ее на стол.

— Ты очень красивая, — прошептал он.

Она заставила себя вспомнить, как сильно любит этого человека. Он добр, чуток, он любит ее и не может причинить ей вред. Он обнял ее, она прижалась к его груди и вдохнула его запах, такой родной, отдававший деревом, успокаивающий.

— Я очень счастлива с тобой.

— И я счастлив, — тихо отозвался он.

Они поцеловались, и она сразу почувствовала его язык — напряженный и сильный, он пролез между ее зубами, как невежа, протискивающийся в комнату. Вошел в нее. А ее язык с инстинктивной брезгливостью отодвинулся, сложился, предоставив еще больше места Эдуарду. Он знал, что она не любит таких поцелуев, и никогда еще не вел себя так напористо. Крепко прижавшись губами к ее губам, он прощупал языком мягкое донышко ее рта, потом провел по нижним зубам до пустого места, где три года назад ей вырвали под общим наркозом криво выросший зуб мудрости. К ямке обычно забредал и ее язык в минуты задумчивости. Так что это была скорее идея, нежели место, воображаемый пункт, а не ямка в десне, и странно было, что туда может забраться еще чей-то язык. Этот твердый узкий кончик чужого, трепетно-живого мускула вызывал неприязнь. Левая ладонь Эдуарда лежала у нее между лопатками, под самой шеей и пригибала ее голову. Флоренс была полна решимости ничем не обидеть его, но клаустрофобия, ощущение духоты все обострялись. Он был у нее под языком, толкал его вверх к нёбу, потом сверху толкал вниз, потом плавно скользил по бокам и вокруг, словно пытался завязать простой узел. Он хотел соблазнить ее язык на какие-то ответные действия, вовлечь в безобразный немой дуэт, но она могла только уклоняться и думала только о том, чтобы не оказать сопротивления, не запаниковать, чтобы ее не затошнило. Мелькнула дикая мысль: если ее вырвет ему в рот, их браку конец, придется вернуться домой и объясняться с родителями. Она прекрасно понимала, что это предприятие с языком, это проникновение — имитация в малом масштабе, ритуальная tableau vivant[2] того, что будет дальше, как пролог старинной пьесы, в котором говорится обо всем, что в ней произойдет.

Флоренс стояла, дожидаясь конца этого эпизода, для проформы дер жа руки у него на бедрах. Она понимала, что столкнулась с голой истиной, самоочевидной задним числом, такой же древней и узаконенной, как «дань Дании»[3] или право первой ночи, настолько фундаментальной, что почти не требовала объяснения: решив выйти замуж, она согласилась именно на это. Согласилась, что полагается это сделать и что с ней это сделают. После церемонии, когда она с Эдуардом и их родители перешли в сумрачную ризницу, чтобы расписаться в регистрационной книге, они подписались именно под этим, а все остальное — ожидаемая зрелость, конфеты и торт — было всего лишь вежливым обрамлением. И если ей это не нравилось, то ответственность лежала целиком на ней, потому что все ее решения в последний год вели именно к этому, виновата была она сама, и она действительно думала, что ее стошнит.

Услышав ее стон, Эдуард подумал, что он почти уже на вершине счастья. Возникло ощущение восхитительной невесомости, как будто его ноги на несколько сантиметров оторвались от земли и он приятно высится над Флоренс. Сердце с болезненной сладостью стучало под самым горлом. Радостным трепетом отзывалось в нем легкое касание ее рук не так уж далеко от паха, податливость ее тела в его объятии и шум ее частого, взволнованного дыхания. Она дышала носом; ее язык мягко ответил на его натиск, и Эдуарда это привело в возбуждение, близкое к экстазу; холодное и острое, оно сконцентрировалось почему-то под ребрами. Может быть, однажды, скоро, он убедит ее — может быть, даже сегодня вечером и даже убеждать не понадобится — взять в эти мягкие прекрасные губы его член. Но эту мысль надо было как можно быстрее прогнать, а то в самом деле все могло закончиться прежде времени. Он уже чувствовал, как там назревает, подвигает его к позору. Он вовремя вспомнил о новостях, представил себе премьер-министра Гарольда Макмиллана — высокий, сутуловатый, герой войны, старикан с моржовыми усами, он олицетворял что угодно, кроме секса, и идеально подходил для неотложной цели. Внешнеторговый дисбаланс, ограничение роста зарплат, поддержание розничных цен. Некоторые проклинали его за то, что распускает империю, но другого выхода не было, в Африке дул ветер перемен. От лейбориста никто бы такого не потерпел. И он только что уволил треть кабинета — «ночь длинных ножей». Для этого требовалась отвага. «Мэкки-нож» — назвали его в одном заголовке, в другом — «Макбет!» Серьезные люди сетовали, что он наводнил страну телевизорами, автомобилями, супермаркетами и прочим хламом. Он позволил людям получать то, чего они хотели. Хлеб и зрелища. Теперь он хочет, чтобы мы влились в Европу — и кто с уверенностью скажет, что это неправильно?

Успокоился. Мысли Эдуарда рассеялись, он снова весь превратился в язык, в его кончик, и в ту же самую секунду Флоренс почувствовала, что больше не выдержит. Ощущение было такое, как будто ее связали и душат; она задыхалась, ее мутило. И слышался звук, постепенно повышавшийся — не ступенями, как в гамме, а плавным глиссандо — не скрипки звук и не голоса, а нечто среднее; он нарастал невыносимо, все время оставаясь в диапазоне слышимости — голос-скрипка, почти осмысленный, говорил ей что-то очень важное гласными и свистящими, более примитивными, чем слова. Может быть, он раздавался в комнате или шел из коридора, или же рождался в голове, как шум крови в ушах. Ей было все равно, ей надо было освободиться.

Она отдернула голову и вырвалась из его рук. Он смотрел на нее удивленно, все еще с открытым ртом, и лицо его постепенно приобретало вопросительное выражение. Тогда Флоренс схватила его за руку и повела к кровати. Это был противоестественный поступок, даже безумный — ей хотелось только выбежать из комнаты, через сад, по улочке, на берег и там посидеть одной. Хотя бы минуту — и то стало бы легче. Но слишком сильно было в ней чувство долга, она не могла ему противиться. Не могла оставить мужа одного. Если бы вся свадебная коллегия гостей и родственников невидимо набилась в эту комнату и наблюдала за ними, эти призраки все приняли бы сторону Эдуарда, сочувствовали бы его горячему законному желанию. Они решили бы, что с ней что-то не так, и были бы правы.

Она сама понимала, что ведет себя жалко. Чтобы уклониться от одного отвратительного дела, ей пришлось поднять ставку и вызваться на другое, создав обманчивое впечатление, что жаждет его. Заключительный акт нельзя было откладывать бесконечно. Он приближался, и она сама глупо торопила его. Она ввязалась в игру, чьи правила не могла подвергнуть сомнению. Не могла противиться логике, которая вынуждала вести или буксировать Эдуарда к открытой двери в спальню, к узкой кровати с балдахином и ровным белым покрывалом. Она понятия не имела, что будет делать, когда они там окажутся, но, по крайней мере, жуткий звук прекратился, и в эти несколько секунд, пока они идут, ее рот и язык принадлежат ей, она может дышать и попытаться совладать с собою.

Глава 2

вернуться

2

Живая картина (франц.).

вернуться

3

«Дань Дании» или «датская подать» — в средневековой Англии дополнительный налог на землю для выплаты дани завоевателям-датчанам. Впоследствии использовался для других целей.