Я шла по пыльной тропинке, которая то расширялась, становясь очень приметной, то превращалась в неясный след, оставленный среди высоких кустов. Внезапно я очутилась у скалы, нависшей своим острием над дорогой. Здесь росло дерево, а сама скала была вроде площадки, откуда можно было глядеть вниз и видеть большой кусок дороги, извивающейся по узкой долине. Можно было заглянуть и дальше, туда, где за дорогой, омывая белые камни, мчался горный поток, разветвлявшийся на прозрачные ручейки, которые журчали и сверкали среди зелени и камней. Взобралась я на эту скалу и, оглянувшись по сторонам, вдруг увидела далеко внизу Розетту. Я поняла, почему она меня не слышала: она теперь стояла ниже меня и осторожно, не спеша шла по каменистому дну потока, перескакивая с камня на камень, чтобы не замочить себе ноги; по тому, как она шагала, я поняла, что к воде ее привели не отчаяние и не душевное потрясение. Потом я увидела, как она остановилась на том месте, где поток делался уже и глубже, и стала там на колени, наклонившись лицом к воде, чтобы напиться. Утолив жажду, она снова поднялась, огляделась по сторонам, а затем подняла свою одежду до пояса, обнажив ноги. Она присела на корточки, и тут я увидела, как она набирает воду в ладони и подносит ее к своему телу, чтобы как следует вымыться. Голову Розетта наклонила немного вбок и мылась неторопливо, с толком, не стыдясь выставлять свой позор напоказ солнцу и ветру. Итак, все мои опасения оказались напрасными: Розетта вышла из хижины и спустилась к потоку лишь затем, чтобы вымыться; убедившись в этом, я, по правде говоря, испытала чувство горького разочарования. Конечно, не мне было желать, чтоб она себя убила, я ведь так боялась этого; но когда я теперь увидела, что она ведет себя совсем по-иному, то испытала какое-то разочарование, и мне стало страшно за ее будущее. Мне казалось, что новая беда, постигшая ее в церкви, где она была так зверски обесчещена, сломила ее вконец и что это упорное молчание было скорее молчанием смирения, а не гнева. Увы, потом, когда мои опасения подтвердились, я поняла, что в те минуты тяжкой обиды моя бедная Розетта внезапно стала женщиной не только телом, но и душой, женщиной закаленной, опытной, узнавшей горе, у которой не осталось ни заблуждений, ни надежд.
Я долго смотрела на нее с высоты скалы: она вытерлась кое-как и теперь с тем же отсутствием всякого стыда зашагала обратно по руслу против течения, а потом выбралась на дорогу и пересекла ее. Тогда я спустилась со скалы и вернулась к хижине: мне не хотелось, чтобы она подумала, будто я подглядывала за ней. Через несколько минут и она вернулась к хижине, на лице ее было не то чтобы спокойствие и умиротворение — просто оно вообще было лишено всякого выражения. Я притворилась, будто проголодалась, и сказала ей:
— Знаешь, у меня аппетит появился, давай поедим чего-нибудь.
Она ответила мне равнодушным ко всему голосом:
— Если хочешь…
Тогда мы, усевшись на камнях перед хижиной, открыли две банки консервов, и я, к своему удивлению и огорчению, увидела, что ест она не только с аппетитом, но даже с жадностью. У меня, конечно, и в мыслях не было, чтобы она отказывалась от еды, совсем напротив; и все же когда я увидела, до чего жадно она ест, то снова удивилась и подумала, что после всего случившегося по крайней мере еда должна была вызывать у нее отвращение. Не знала я, что сказать, и только глядела на нее как дура, а она пальцами доставала куски мяса из открытых банок, клала их себе в рот и затем жевала с остервенением, широко раскрыв глаза. Потом я сказала ей:
— Доченька моя золотая, не думай больше о том, что случилось в церкви, поверь мне, ты никогда не должна об этом думать; вот увидишь…
Но она сухо оборвала меня:
— Если не хочешь, чтоб я об этом думала, тогда не заговаривай со мной об этом.
До того это меня огорчило, ведь она никогда так со мной не разговаривала: голос у нее был раздраженный и в то же время какой-то сухой и бесчувственный.
Провели мы в этой хижине четыре дня и четыре ночи, и ничем они друг от друга не отличались; по ночам мы спали в хижине, куда проникали сквозь дыру в крыше; просыпались вместе с первыми лучами солнца, ели консервы — подарок английского офицера, — пили воду из горного потока и почти не разговаривали друг с другом, разве уж если это было очень необходимо. Днем мы бесцельно бродили среди зарослей кустарника, а не то спали, лежа прямо на земле где-нибудь в тени. Козы целый день паслись, а вечером сами возвращались к хижине, и мы помогали им забраться внутрь, а потом они спали вместе с нами, прижавшись друг к другу в уголке, рядом с козлятами, которые теперь сосали молоко то у одной, то у другой козы и уж совсем позабыли о своей мертвой кормилице. Розетта по-прежнему была так же бесчувственна, равнодушна и далека от меня, а я, по ее просьбе, больше не заговаривала с ней о том, что случилось в церкви; с тех пор я даже словом боялась обмолвиться; боль оставалась в сердце моем, как заноза, и она никогда не пройдет, потому что я не могу излить ее в словах. Одно я знаю: в эти четыре дня у Розетты совсем переменился характер; может, она сама на свой лад приняла то, что с ней случилось, а может, изменилась, вопреки своему желанию и не отдавая себе в этом отчета; но после этого она стала совсем иной, не похожей на прежнюю. Еще я хочу сказать, что меня сперва удивила такая полная в ней перемена, она как бы из белой стала черной; но затем, поразмыслив над этим, я поняла, что иначе при ее характере и быть не могло. Я уж говорила, что сама природа создала ее каким-то совершенством. Если она бралась за что-нибудь, то доводила до конца, не зная ни колебаний, ни сомнений; я ведь ее почти святой считала. Но эта ее святость, как я уж говорила, была порождена неопытностью, незнанием жизни, и то, что случилось с ней в церкви, смертельно ее ранило. Тогда сразу она закусила удила и в противоположность тому, чем была, не признавала никакой воздержанности, никакой осторожности, свойственной обычным, несовершенным, но опытным людям. До сих пор она была в моих глазах образцом набожности и доброты, примером чистоты и нежности; теперь мне следовало ожидать, что она, без всяких колебаний и сомнений, с той же неопытностью и решительностью проявит качества обратные. И я не раз, думая об этом мучительном для меня превращении, говорила самой себе: чистота не дается в дар вместе с рождением, чистота — не дар природы, чистоту обретаешь, проходя через испытания жизни; тот, кто получил чистоту при рождении, потеряет ее рано или поздно, и худо тому, кто теряет ее в минуту, когда верит, что обладает ею. Словом, думала я, пожалуй, лучше родиться несовершенным, а потом постепенно становиться если уж не совершенством, то хотя бы человеком лучше прежнего; да и вообще, кажется мне, совершенство, порождаемое жизнью и опытом, крепче того призрачного прирожденного совершенства, от которого человек рано или поздно вынужден отказаться.