Словом, это была все та же Кончетта, и сердце у меня сжалось, когда я подумала, что мы теперь вернулись к прежнему, пожалуй, даже к худшему, ведь обе мы удрали из ее дома, чтобы избежать той самой опасности, какая потом безжалостно настигла нас в моей деревне. Но я промолчала, дала себя расцеловать и обнять этой противной женщине, то же сделала и Розетта — теперь она была похожа на куклу, до того стала равнодушной и безразличной ко всему.
Тем временем из дому вышел Винченцо, все больше походивший на птицу, вешающую беду; он так исхудал, что страх брал, а нос стал совсем как клюв, брови же еще ниже нависли над метавшими искры глазами. Винченцо, бормоча что-то невнятное, взял мою руку в свою, а у Кончетты в это время хватило наглости сказать мне:
— Винченцо видел вас в Сант-Эуфемии, когда вы были у Феста. Ну и тяжелая была для них зима. Сперва добро у них пропало. Да, такой это соблазн для нас был, не удержались; ну, а потом случилась беда с сыном, с Микеле. Жаль мне их; мы все, что взяли, конечно, отдали; все, кроме того, что уж успели продать, ведь мы люди честные, для нас чужое добро святыня. А сына им никто не вернет. Бедные они, бедные.
Правду вам скажу, как услышала я эти наглые и лживые слова, так почувствовала, что сердце у меня упало, вся я похолодела и стала, должно быть, белее мела. Я едва могла произнести:
— Почему? Разве что случилось с Микеле?
И она, все с тем же восторгом, будто сообщая нам радостное известие, ответила:
— А разве вы не знаете? Его убили немцы.
Мы стояли посреди тока, и вдруг мне показалось, что я падаю в обморок; тут я впервые поняла, что любила Микеле, как собственного сына; кое-как добралась я до стула, стоявшего у двери, и закрыла лицо руками. А Кончетта тем временем продолжала возбужденно рассказывать:
— Да, немцы убили его, когда сами бежали. Говорят, они забрали его с собой, чтобы он показал им дорогу; шли они в горах, а потом попали в заброшенное место, там жила крестьянская семья; Микеле не знал, где проходила хорошая дорога, и немцы стали расспрашивать этих крестьян, в какую сторону бежал противник. Они-то имели в виду англичан, которые для них и впрямь были врагами. Но эти крестьяне, бедняжки, как и все мы, итальянцы, верили, что противник — это немцы, и ответили им, что враг бежал в сторону Фрозиноне. Немцы разозлились, когда услышали, что их обзывают врагами, — ну ведь это, известно, никому не понравится, когда его врагом обзывают, — да и навели автоматы на крестьян. Тогда Микеле встал между ними и закричал: «Не стреляйте, они ни в чем не виноваты!» Ну, его немцы и убили вместе со всеми другими. Всю семью убили. Сами знаете, война не шутка, целую семью убили, просто резня настоящая, мужчины, женщины, дети — никого не пожалели, и Микеле поверх этой кучи, с пулей в груди, ведь они стреляли ему прямо в грудь, когда он, бедняжка, встал между ними и крестьянами. Знаем мы об этом от одной девчонки, спряталась она за стогом сена и поэтому спаслась, а потом прибежала к нам и рассказала обо всем. Но как же вы-то об этом не знали? Ведь в Фонди все говорят… Вот она — война.
Значит, Микеле нет в живых. Я сидела неподвижно, закрыв лицо руками, и вдруг поняла, что плачу, пальцы у меня стали мокрыми. Я глубоко вздохнула и стала потихоньку всхлипывать, а потом слезы из глаз так и полились, казалось мне, что я оплакиваю всех, и прежде всего Микеле, которого любила, как сына, и Розетту — может, лучше она уж была бы мертва, как Микеле, — и себя оплакиваю, ведь нету меня теперь больше после целого года ожидания никаких надежд.
А Кончетта тем временем приговаривала:
— Плачь, плачь, легче будет. Я сама сколько слез пролила, когда мои сыновья бежали в горы, мне от слез легче становилось; плачь, видно, сердце у тебя доброе, хорошо, что ты плачешь, бедняжка Микеле был совсем святой и до того ученый, что если бы в живых остался, то уж, известно, его бы министром сделали. Это — война, ведь сама знаешь, на такой войне каждый что-нибудь теряет. А Феста потеряли больше всех: кто добро потерял, снова наживет, а сына уже не вернешь, ничем не вернешь. Плачь, плачь, легче тебе будет.
Словом, проплакала я еще долго, а потом услышала, как все остальные вокруг меня разговаривают о своих делах; тогда я подняла голову и увидела Кончетту, Винченцо и Клориндо; стоя на краю тока, они спорили о какой-то муке; увидела я и Розетту, стоявшую поодаль и ожидавшую, когда я перестану плакать. Взглянула я на нее — и снова испугалась: лицо у нее было совсем равнодушное, холодное, в глазах ни слезинки, будто она ничего не слыхала или же имя Микеле ей ровно ничего не говорило. Я подумала, что она теперь стала совсем бесчувственной: так бывает с человеком, который обожжет себе руку, и на обожженном месте потом образуется мозоль — тогда этим местом хоть горящих углей касайся, все равно ничего не почувствуешь. Увидев, какой сухой и равнодушной стала Розетта, и вспомнив смерть Микеле и то, как он ее любил, я снова ощутила прилив горя и подумала, что он был едва ли не единственным человеком, который смог бы заставить ее быть прежней Розеттой, но теперь он мертв, и ничего не поделаешь. Сказать по правде, в ту минуту меня, может, еще больше смерти Микеле огорчила сама Розетта — то, как она встретила известие об этой смерти. Да, права Кончетта, это — война, и мы стали частью этой войны и вели себя так, будто война, а не мир была обычным для человека делом.