Выбрать главу

Машина тем временем шла по виа Аппиа, а здесь по обе стороны дороги росли платаны, и свежая густая листва скрещивалась над нашими головами. Казалось, мы едем по сплошной аллее из зелени, а солнце, пробиваясь местами сквозь густую листву, бросало свои лучи на шоссе — тогда и темный асфальт светился и вздрагивал, изгибаясь, как спина полного жизни зверя с горячей кровью. Я повернула голову в сторону дороги, чтоб только не видеть, что делают Розетта и Розарио, и тогда, желая отвлечься от грустных дум, стала любоваться окрестными видами. Вот здесь разлилась вода: немцы на этом месте взорвали плотину, и теперь голубая, чуть покрытая легкой рябью гладь, из-под которой торчат верхушки деревьев и развалины домов, расстилалась там, где прежде сеяли пшеницу и пасли овец. Но вот, проехав Сан-Бьяджо, мы выскочили к побережью. Спокойным было море, легкий свежий ветерок вкось гнал бесчисленные голубые волны, а на гребне каждой волны притаился солнечный луч, который неистово сверкал, и казалось, что море поеживается под горячими лучами солнца. Так мы добрались до Террачины; тут картина оказалась еще страшней, чем в Фонди. Меня просто в дрожь бросило при виде этих домов, изрешеченных пулеметным огнем, с дырами от снарядов в стенах и окнах, черными, как глаза слепцов; или еще того хуже — сквозь эти окна мерцает голубизна, значит, уцелел лишь фасад; и повсюду горы развалин, пыль и лужи желтоватой воды, заполнившей воронки. Может, это мне показалось, но в Террачине не было ни души, безлюдно было и на главной площади, где фонтан до краев был забит известкой, и на длинных прямых улицах, которые вели к морю среди груды развалин. Я подумала, что в Террачине все, видно, происходило, как в Фонди: в первый день — ярмарка, толпы народа, солдаты, беженцы и крестьяне, раздача продуктов и одежды, радость и много шуму — словом, жизнь; а потом армия двинулась на север, в сторону Рима — и вдруг отсюда ушла жизнь и осталась только пустыня, где царили одни развалины и молчание. После Террачины мы сломя голову помчались по дороге, ведущей к Чистерне: с одной стороны был глубокий канал с зеленоватой водой, а с другой — обширная, кое-где затопленная долина, простиравшаяся до самого подножия голубых гор, сливавшихся с горизонтом. То и дело во рвах по обочинам дороги виднелся остов уже совсем заржавевшей и искореженной военной машины, с торчащими кверху колесами; глядя на нее, можно было подумать, что война прошла по этим местам много лет назад. Иногда посреди поля зеленеющей пшеницы маячил неподвижный и направленный в небо тонкий ствол танковой пушки, и лишь подъехав поближе, можно было различить, что в гуще высоких колосьев лежит неподвижный танк, похожий на смертельно раненного и покинутого зверя.

Теперь Розарио вел машину на большой скорости, держа одной рукой руль, а другой сжимая руку Розетты. Не могла я на это глядеть, ведь это было снова напоминание о том, до чего она переменилась, и вдруг, не знаю почему, я вспомнила, как Розетта хорошо поет, какой у нее нежный, музыкальный голос; дома она, делая что-нибудь по хозяйству, всегда пела, чтоб не скучать, а я часто слушала из соседней комнаты; в ее спокойном, веселом голосе, казалось, не знавшем устали и передававшем все оттенки песни, отражался весь ее нрав, каким он был в ту пору и каким больше уже не будет. Я вспомнила о пении Розетты на полпути от Террачины до Чистерны, и вдруг мне захотелось хоть на минутку вообразить ее такой, какой она была прежде. Я сказала:

— Розетта, отчего ты не споешь что-нибудь? Ты ведь так хорошо пела, спой нам красивую песню, а не то мы еще уснем чего доброго, дорога ведь такая скучная, и солнце печет.

Она сказала:

— Что ж ты хочешь, чтоб я спела?

Тут я назвала ей песенку, что была в моде еще года два назад; она тотчас же затянула ее во весь голос, не пошевельнувшись, не выпустив руки Розарио, которая лежала у нее на коленях. Но я тут же обнаружила — голос у нее уже не тот: пела она не с такой уверенностью, не так приятно, как прежде, то и дело фальшивила. Должно быть, Розетта и сама в этом убедилась, перестала вдруг петь и сказала:

— Боюсь, мама, петь я разучилась, что-то у меня охоты нет.

Хотелось мне добавить: «Нет у тебя охоты и петь ты не можешь оттого, что держишь эту руку у себя на коленях, и ты уж не та стала, и нет в тебе прежних чувств, от которых вздымалась грудь, а сама ты пела, как соловей».

Но смелости у меня для такого разговора не хватило. Тут Розарио сказал: