Наконец в глубине тропинки показалась лужайка, а на ней дом, когда-то, должно быть, выкрашенный в розовый цвет, а теперь от времени и сырости ставший совсем черным и облезшим. Наружная лестница вела на второй этаж, где была веранда с аркой, на ней висели связки перца, помидоров и лука. На току перед домом были разбросаны сушившиеся на солнце финики. Крестьянский дом, и вдобавок жилой. И в самом деле, мы еще не успели кликнуть, как показался крестьянин, и я поняла, что он где-то прятался, чтобы разглядеть, кто идет к дому. Нас испугала худоба этого старика, его маленькая, обтянутая кожей плешивая голова, длинный, похожий на клюв нос, запавшие глаза; низкий лоб делал его похожим на коршуна. Он сказал:
— Кто вы? Что вам нужно? — В руках у него был серп, словно он собирался им защищаться.
Но я ничуть не смутилась, может, оттого, что была с Розеттой, ведь даже трудно себе представить, какие силы придает близость существа, которое слабей тебя и нуждается в защите. Я ответила, что нам от него ничего не нужно, и что сами мы из Ленола — это, в конце концов, было правдой, потому что я родилась в деревне близ Ленола, — и что мы за этот день столько прошли пешком, что дальше идти невмоготу, и если он нас впустит к себе в комнату на ночь, я заплачу ему хорошо, не хуже, чем в гостинице.
Он слушал меня, стоя посреди тока и широко расставив ноги; на нем были донельзя рваные штаны, куртка в сплошных заплатах, а серп в руках придавал ему сходство с воробьиным пугалом. Должно быть, из всего, что я ему говорила, до него дошло только, что я ему хорошо заплачу; позднее я узнала, что он вообще слабоумный и, кроме своей выгоды, ничего не понимает. Но и в делах для него прибыльных он тоже разбирался с трудом, и бог знает сколько времени ему понадобилось, чтобы понять, о чем я ему толковала. Он все только повторял:
— Комнат у нас нет, а ты говоришь, будто заплатишь, но чем же ты заплатишь?
Доставать зашитые в мешочек под юбкой деньги мне не хотелось: ведь время военное — каждый может стать вором и убийцей, а этот и без того походил на убийцу и вора; вот почему я надрывалась, стараясь ему втолковать, чтоб он не беспокоился, в долгу не останусь. Но он не понимал меня. Розетта стала было тянуть меня за рукав и тихонько говорила, что нам лучше уйти, но, к счастью для нас, появилась жена старика, намного моложе его, худая маленькая женщина с горящими глазами на возбужденном, раскрасневшемся лице. В отличие от своего мужа, она поняла меня сразу же и едва не бросилась мне на шею, повторяя:
— Ну как же, как же, есть у нас, конечно, комната. Сами станем спать на веранде или на сеновале, а тебе отдадим нашу комнату. И еда у нас есть, все у нас, знаешь, простое, деревенское, с нами будешь есть.
Муженек ее теперь отошел в сторону и мрачно поглядывал на нас своими вытаращенными глазами, словно больной петух, который таращит глаза, делается вялым и перестает клевать. Она же, не переставая тараторить, взяла меня под руку:
— Пойдем, я покажу тебе комнату, пойдем, я уступлю тебе свою кровать, сама с мужем стану спать на веранде.
Так мы с ней поднялись по наружной лестнице на второй этаж. Вот и началась наша жизнь у Кончетты — так звали эту женщину.
Мужа ее звали Винченцо, и был он на двадцать лет старше жены. Работал испольщиком у некоего Феста — торговца, бежавшего вместе со многими другими из города; теперь он жил в хижине на самой вершине горы, возвышавшейся над долиной. Были у них сыновья — Розарио и Джузеппе, оба черноволосые, с тяжелыми грубыми лицами, маленькими глазами, низкими лбами. Появлялись они редко, а дома рта не открывали: они прятались, потому что после перемирия бежали из армии и не явились вновь по призыву, а теперь боялись фашистских патрулей, которые рыскали повсюду и хватали людей, чтобы отправлять их на работу в Германию. Скрывались они в апельсиновых рощах, домой приходили лишь к обеду, ели наспех, почти слова не проронив, а затем снова исчезали неизвестно куда. Хоть оба относились к нам хорошо, мне они были неприятны, я сама не понимала отчего и часто упрекала себя, что несправедлива к ним. Потом я как-то поняла, что меня чутье не обманывало и они, как я с самого начала подозревала, были настоящими негодяями. Здесь я должна вам сказать, что неподалеку от дома, среди апельсиновых деревьев, был расположен большой, окрашенный в зеленый цвет и крытый жестью сарай. Кончетта говорила мне, что в этот сарай они по мере уборки складывали апельсины, это, может, так и было, но ведь время сбора апельсинов еще не настало, все они висели на деревьях, а я приметила, что не только Винченцо и Кончетта, но и оба их сына частенько возились у сарая. Сама я женщина нелюбопытная, но раз уж мне одной да еще с дочерью пришлось поселиться у чужих людей, которым, по правде говоря, я не доверяла, то мне, так сказать, по необходимости пришлось стать любопытной. Как-то в полдень вся семья пошла к сараю, а я немного погодя последовала за ними и спряталась за апельсиновым деревом. Отсюда был виден расположенный совсем неподалеку сарай, он походил на развалину, краска облезла, крыша покосилась, и казалось, столбы чудом ее удерживали. Посреди лужайки стоял запряженный в телегу мул, а на телеге была свалена куча всякого добра: кроватные сетки, матрасы, стулья, шкафчики, узлы с вещами. Сыновья Кончетты развязывали веревки, которыми была перевязана вся эта рухлядь, а довольно широкие двухстворчатые двери сарая были распахнуты настежь. Винченцо, как всегда глядевший придурковато, сидел на пне в сторонке и покуривал трубку, а Кончетта была в сарае, я ее не видела, только слышала, как она говорила: «Живей поворачивайтесь, скорей, ведь поздно уже».