- Так ты нас видела? Напрасно не подошла и не помогла нам. А нам скрывать нечего, совершенно нечего Эти вещи мы привезли из одного дома в Фонди. Хозяин, бедняжка, убежал в горы и неизвестно когда вернется. Вещи остались в доме и могли погибнуть при первой же бомбежке, так уж пусть лучше они у нас будут По крайней мере от них будет прок. Теперь война, и надо уметь устраиваться, ведь, что не подобрал, то потерял Так-то, кума. А когда война кончится, хозяин вещей получит возмещение убытков от государства и купит себе новые вещи еще лучше старых.
Я была, по правде сказать, поражена и испугана, наверное, я даже побледнела, потому что Розетта, посмотрев на меня, спросила:
- Что с тобой, мама?
Я была испугана, потому что во мне, как во всяком коммерсанте, очень развито чувство собственности, кроме того, я всегда поступала честно и считала, что мое- мое, твое - твое, и между этими двумя понятиями не должно быть путаницы, иначе весь мир полетит вверх тормашками. И вот теперь я попала в дом к ворам, и, что еще хуже, эти воры не боятся никого, потому что здесь нет ни закона, ни карабинеров, больше того: они чуть ли не хвастают тем, что крадут. Я ничего не сказала Кончетте, но она, очевидно, заметила, что я затаила какие-то мысли, и добавила:
- Пойми меня: мы берем эти вещи, потому что они, так сказать, не принадлежат никому. Мы - честные люди, Чезира, и я это тебе сейчас докажу: постучи-ка.
Кончетта поднялась с места и принялась стучать в стену кухни по левую сторону очага. Я тоже постучала в стену, которая оказалась полой. Я спросила:
- Что за этой стеной? Кончетта ответила возбужденно:
- Там вещи Фесты, целый клад: все приданое его дочери и всякие вещи из их дома - простыни, одеяла, белье из льняного полотна, серебро, посуда и другие ценные вещи.
Я была очень удивлена, потому что это было для меня полнейшей неожиданностью. А Кончетта все с тем же странным возбуждением, которое она вкладывала во все свои слова и поступки, объясняла мне: Винченцо и Филиппо Феста были, как говорится у нас, святыми Джованни - Феста крестил сына Винченцо, а Винченцо дочь Фесты; связанные, таким образом, святым Джованни, они стали как бы родственниками. Феста доверял святому Джованни и, прежде чем бежать в горы, замуровал все свое имущество в кухне у Винченцо, потребовав, чтобы Винченцо поклялся возвратить все вещи после окончания войны, и Винченцо поклялся.
- Вещи Фесты для нас священны,- торжественно закончила свое объяснение Кончетта, как будто речь шла о святых дарах.- Я скорее дам себя убить, чем дотронусь до этих вещей. Они находятся в стене уже целый месяц и останутся там до конца войны.
Я тут же усомнилась в этом; не убедили меня и слова Винченцо, до сих пор молчавшего, он вынул трубку изо рта и сказал замогильным голосом:
- Именно так: вещи эти священны. Будь то итальянцы или немцы, они должны будут перешагнуть через мой труп, прежде чем дотронутся до этих вещей.
Слушая мужа, Кончетта смотрела на меня блестящими от возбуждения глазами, взгляд ее говорил: «Вот видишь? Что ты скажешь на это? Разве мы не честные люди?»
Но я вспомнила, как их сыновья разгружали воз, и подумала про себя: «Как бы не так, раз украл, а на век вором стал»,- и у меня не повернулся язык, чтобы ответить что-нибудь Кончетте.
Вороватость моих хозяев и была главной причиной, из-за которой я начала подумывать, что надо уйти от Кончетты и податься куда-нибудь в другое место. В кармане под юбкой у меня были спрятаны большие деньги, а напасть на нас и ограбить не представляло больших трудностей. Кто бы стал защищать двух одиноких женщин, если не существовало ни законов, ни карабинеров? Я никогда не показывала Кончетте содержимое моего кармана, но время от времени давала ей небольшие суммы за комнату и стол, кроме того, я обещала ей за все заплатить, и она, конечно, должна была уже понять, что у меня где-то спрятаны деньги. Пока они крали только оставленные вещи, но завтра могут украсть мои деньги или даже убить меня. Сыновья - сущие разбойники, муж-дурачок, сама Кончетта не совсем нормальная, так что ничего хорошего от этой семейки ждать не приходилось. Дом их, хотя и был расположен недалеко от Фонди, затерялся среди апельсиновых садов и был очень уединенным: здесь можно было зарезать человека - и никто ничего не заметил бы. Правда, это было хорошее убежище, но в таком убежище могут случиться вещи похуже, чем под открытым небом во время бомбежки. В тот же вечер, ложась спать, я сказала Розетте:
- Это семья разбойников. Может, они нам ничего плохого и не сделают, но могут и убить нас обеих и закопать вместо удобрения под апельсиновыми деревьями - с них хватит.
Я сказала это, чтобы излить душу, но тут же поняла, что сделала это напрасно, потому что Розетта, еще не оправившаяся после страха, пережитого во время бомбежек в Риме, сейчас же заплакала и зашептала, прижимаясь ко мне:
- Я так боюсь, мама. Давай уйдем отсюда сейчас же.
Тогда я объяснила ей, что это только мое предположение: во всем виновата война. Винченцо, Кончетта и их сыновья, конечно, честные люди. Мои слова не убедили ее, и она сказала:
- Все равно, давай уйдем отсюда, нам здесь плохо. И я обещала ей, что мы скоро уйдем, потому что жилось нам здесь действительно очень плохо. Так плохо, что теперь, вспоминая об этом времени, я могу смело сказать, что никогда, нигде не было нам так плохо, как у Кончетты. Она уступила нам свою спальню, в которой спала вместе с мужем с первого дня их женитьбы; я - крестьянка, так же как и Кончетта, но все же должна сказать, что никогда в жизни не видела такой грязи. В комнате стояла страшная вонь, просто нечем было дышать, хотя окна были все время открыты, мы задыхались от этого затхлого и кислого запаха старой грязи, тараканов и мочи. Я стала искать причины такой вони и обнаружила в тумбочке два ночных горшка из белого фарфора с розовыми цветами, очень высоких и узких, похожих на две вазы без ручек. Эти-то горшки, которые никогда не чистились и были внутри ужасно грязные, издавали такое зловоние. Я выставила их за дверь, на что Кончетта так рассердилась, что чуть не побила меня, говоря, что получила эти горшки от матери, что это их фамильная вещь и она не понимает, почему я отказываюсь держать их в комнате. В первую же ночь мы обе почувствовали ужасный зуд, не дававший нам уснуть Матрац на этой двуспальной кровати был весь в рытвинах и ямах, набивка свалялась в комья, он шуршал и кололся, а материя, которой он был обтянут, была такая тонкая, что могла порваться при первом нашем движении. Розетта то и дело ворочалась с боку на бок, я, наконец, зажгла свечку и наклонилась над кроватью: при свете мерцающего огонька я увидела не одного или двух, а целые полчища клопов, разбегавшихся во всех направлениях, темно-красных, огромных, напившихся нашей крови, которую они сосали уже несколько часов. Кровать была черным-черна от клопов, даю вам слово, что я никогда не видела столько клопов. В Риме мне случалось очень редко найти одного-двух клопов, но я сейчас же давала перетянуть матрац, и клопы исчезали. А здесь были тысячи клопов, и они водились, наверное, не только в матраце, но и в деревянной кровати и вообще во всей комнате.
Утром мы встали с Розеттой и принялись рассматривать себя в зеркало шифоньерки: кожа на нас была покрыта красными волдырями, укусы клопов виднелись по всему телу, мы были похожи на больных, подцепивших какую-то нехорошую накожную болезнь. Я позвала Кончетту, показала ей Розетту, которая, плача, сидела голая на кровати, и стала стыдить ее, что она уложила нас в постель с клопами, на что она, как всегда возбужденно, ответила:
- Ты права, я знаю, что в кровати водятся клопы, и это стыдно, неприлично, противно. Но ведь мы - деревенские бедняки, а ты - городская синьора: нам - клопы, а тебе - шелковые простыни.
Она признавала, что я права, но говорила это так, как будто смеялась надо мной; согласившись сначала, она сделала неожиданное заключение, что клопы тоже божьи твари, и уж если бог их сотворил, значит, они на что-нибудь годятся. Под конец она сказала, что положит нас на сеновал, где они держат сено для мула. Сено кололось, в нем тоже были, наверное, насекомые, но это были чистые насекомые, которые ползали по нашему телу, щекотали нас, но не пили нашей крови.