Почти у самого въезда в слободу обогнали группу вооруженных людей. В утренних туманных сумерках трудно было разглядеть их лица. Вскоре группа свернула с дороги на обочину и направилась влево к садам и огородам слободы.
— Кто такие? — спросил Василий у сидевшего рядом охранника.
— Кто их знает, — мрачно ответил тот. — Может, красноармейцы, а может, дезертиры или бандюги какие. Житья от них нет. Зайдут в слободу, по домам шарят, все ценное у людей забирают… Нагрянет к тебе ночью вот такая орава — и, если ты коммунист или комсомолец, пикнуть не дадут. Тово-с, значит… — парень выразительно провел ребром ладони по своей смуглой шее. — А то еще лучше, — продолжал он, — подопрут дверь орясиной, подложат под крыльцо соломки и подпалят… Сейчас немного спокойней стало, а как фронт близко был — жуть что творилось…
— А ревком куда смотрит? У него что, сил нет для борьбы с бандитами и дезертирами?
— Да маловато нас тут осталось. Почти все в армию ушли. А работы много: советскую власть по селам надо укреплять, продразверстку выполнять… А давно ли белых отсюда выбили? Сразу порядок не установишь. Председатель ревкома Виктор Григорьевич Стрижов — бывалый человек, старый солдат — старается, организует народ…
— Стрижов? Знакомая фамилия! — перебил Василий. — На фронте у нас бронепоездом командовал, отчаянный человек, бывший моряк…
— Нет, это не он, — поспешил разочаровать Василия собеседник. — Наш не отчаянный и не больно уважает таких. «Отчаянность, — говорит, — не от ума, не от уверенности в своей силе и правоте, а от бессилья». Наш — ровный, спокойный. Голоса не повышает, на испуг не берет. Свой, рабочий человек. До войны механиком у нас на электростанции работал. С германского фронта в семнадцатом году в Петроград попал, Керенского с его прихлебателями из царских покоев штыком выковыривал. С Лениным, Свердловым вот так, как мы с тобой, о государственных делах беседовал. Башковитый человек, ему бы на большой работе в центре сидеть, да здоровье не позволяет — легкие газами на фронте отравлены… На борьбу с немецкими оккупантами народ тут у нас поднимал, против белых партизанил. Эсеров, меньшевиков из Советов повыгонял…
— Мужиков всех поразорил! — вмешался вдруг в разговор полусонный возница.
— Каких мужиков? Не показывай, Тимоха, свою темноту. И я и ты — мужики, а чем он нас с тобой обидел? — набросился на ездового парень.
— А с меня нечего взять…
— Вот он и берет у кого много. А тебя, дурака, кормит, одевает. Такие вот дурни, как ты, колодой у нас под ногами… Давай погоняй, хватит носом клевать!..
Подъезжая к двухэтажному зданию больницы, Василий увидел шагавший по улице вдоль палисадника небольшой патрульный отряд.
Сидевший рядом с ним парень оживился.
— Вот они, наши силы! Молодежь, комсомольцы. На них почти все держится. И от бандитов народ охраняют, и по селам ездят, бедноту деревенскую организуют, хлеб у мироедов из ям выгребают, дезертиров вылавливают…
Утренний туман рассеивался. Слобода неторопливо просыпалась. Лениво перекликались петухи. На окнах домов распахивались створки синих и голубых ставней. За придорожными тополями и акациями, за высокими дощатыми заборами и палисадниками слышались голоса женщин, звон ведер, скрип колодезных журавлей. В воздухе распространялся запах парного молока и щекочущего ноздри кизячного дыма.
Широкие, прямые улицы, пересеченные переулками, тянулись к центру слободы, где над каменными купеческими амбарами и лабазами базарной площади возвышалась белоснежная свежевыбеленная церковь. На золотистых куполах трепетали зайчики робко проглянувшего сквозь туман солнышка.
Афоню Горобцова сдали в приемный покой Уразовской больницы. Здесь же Василий узнал адрес своей сестры.
От больницы охранники повернули к зданию ревкома, чтобы передать срочный пакет Стрижову. Василий отправился с ними, чтобы сразу стать на военный и партийный учет.
Ревком помещался недалеко, в большом каменном двухэтажном доме.
Ворота охраняли двое часовых. Щупленький парнишка лет семнадцати, в солдатских ботинках с коричневыми обмотками, в синих стареньких галифе, в засаленной стеганке, в помятой офицерской фуражке с красной звездой, держался руками за штык трехлинейной винтовки.
Второй был постарше, широкий в плечах, чернявый, с курчавым хохлом, выбившимся из-под серой солдатской папахи. На нем были черные суконные брюки, заправленные в хромовые сапоги, кожаная порыжевшая от времени тужурка, подпоясанная широким ремнем. За плечами куцый немецкий карабин, слева за пояс была заткнута бутылочная граната, из кармана тужурки торчала рукоятка нагана.