— По Аверьяну сохла, а теперь, когда только и осталось — пожениться, мучаешь парня. Глянь, как он, бедняга, похудел: кожа да кости. По ночам бредит: «Оленька, Оленька!» — и подушку целует.
Борис продемонстрировал, как трудно спится Сурмачу по ночам.
Тут уж Аверьян не выдержал:
— Ничего такого не было! Сплю не хуже тебя.
Сказка-шутка, сочиненная Борисом, рассердила Сурмача.
«Дурака из меня делает».
А Борис, пропустив выкрик друга мимо ушей, продолжал уговаривать девушку:
— Слышишь, кричит? Почему? Нервным стал. И всему виной плохой сон. Врач прописал ему: жениться, иначе совсем изведется.
Но Ольга упрямо твердила одно и то же: «Невенчанной — грех, и от людей стыдно». Говорила с дрожью в голосе, со слезами на глазах, в отчаянии. И стояло за ее короткими словами: «Как же без божьего благословения? Как же можно жить без господа в душе? Страх перед всевышним останавливает руку преступника, желание благости ведет к добрым делам. Весь порядок в мире держится на божьем имени. А забудут его люди — начнется светопреставление, наступит век хаоса и повального греха».
Вся коммуна была в курсе Аверьяновой беды. Слыхал он и такое: «Да не связывайся ты… Чекист, а выбрал поповскую прислужницу».
Легко судит лишь тот, кто ни о чем толком поведает, и никакие сомнения не грызут его душу: «Да!» — «Нет!» — и весь сказ.
Но что такой скороспелый судья знает о журавинской девчушке, о том, как она в одну ночь сожгла всех идолов, которым поклонялась, совершила подвиг, поверив, можно сказать, на слово правде Аверьяна Сурмача, чекиста, большевика? И это в то время, когда такие слова для невесты Вакулы Горобца, для сестры воротынской любушки было страшней любой анафемы, отбирающей надежду на вечную жизнь в раю, обрекающей на вечные муки в аду.
Как же он, большевик и чекист, может сейчас отречься от нее, оставшейся без друзей, без близких, отречься и предать ее надежду, ее святую веру в торжество дня над ночью, весны над зимой, любви над насилием, добра над злом…
Аверьян был благодарен тете Маше, когда та увела Ольгу к себе.
— Что мужики понимают в нашем, бабьем деле? — сказала она мягко девушке. — Вот почаевничаем мы с тобою, посумерничаем, душа и оттает.
Хоромы начальнику окротдела достались от тещи купца Рыбинского, который, видимо, не очень-то жаловал старуху. Комната была бы просторной, если бы не разные шкафчики, кушеточки, столики, пуфики. Ласточкин было сдвинул их в один угол, взгромоздил одно на другое, но тетя Маша вернула вещи на свои места, только определила им совсем иные должности. Два пуфа и стул — кровать для младшего. Круглый стол, на котором старуха, бывало, раскладывала загадки — пасьянсы, — кухня. На столе — примус, под столом — мешок с картошкой.
Комната пахла жильем. Было тепло. Крутились по полу, играя в «догонялки», трое мальчишек. Все светловолосые, все один в другого. Старшему лет одиннадцать, младшему года четыре. Они заполняли комнату визгом, смехом.
При виде всего этого обычного, человеческого счастья Ольга начала успокаиваться.
— Отец моих Иванычей погиб в восемнадцатом под Питером, — начала рассказывать тетя Маша.
— А Иван Спиридонович? — спросила Ольга, которая преисполнилась доверием к хозяйке.
— Мой Иван умер у Спиридоныча на руках. Были закадычными друзьями. От топ поры Спиридоныч заменил сиротам отца. Можно сказать, спас от голодной смерти. Потом и ко мне самой повернулся сердцем. По ласке да по человеческому теплу мы, бабы, ох как скучаем.
Ольга внимательно слушала исповедь женщины. Никто еще так по душам не говорил с нею о своем, о сокровенном. А хотелось знать, как же все это у других происходит. Ольга уже успела понять, что обитатели коммуны любят и уважают Ласточкина. Он для них — самый первый, самый важный. А со слов тети Маши, грозный начальник ГПУ выглядел совсем-совсем простым: добрым, ласковым, ну точь-в-точь как Ольгин Володя.
— Иван Спиридонович… большевик? — спросила девушка.
Тетя Маша мягко улыбнулась, подлила насторожившейся гостье свежего морковного чая.
— Большевик, — подтвердила она. — И отец их, — кивнула тетя Маша на озорных сыновей, — тоже коммунистом был. Вот послушай, как я за него замуж выходила. И смех и грех. С молитвой ложилась, с молитвой вставала, с молитвой садилась за стол. Славила господа бога и перед работой, и после нее. Удивляться нечему, в купеческом приюте воспиталась. Ни отца, ни матери не помню, — начала свой грустный рассказ женщина. — Пожаловал как-то к нам матросик. Сам — голь беспросветная, вот и решил засватать сироту. Выстроились мы, невесты, в линию, как солдаты. И у каждой на руках рукоделие. Посмотрел он на нате шитье… У всех одинаковое. И на лицо, кажись, одна под одну. Тогда сзади обошел. Увидел мою косу. А она ниже пояса.
К свадьбе стали готовиться. Пошли к попу. Тот приказывает: «Три недели говеть. Иначе, — говорит, — исповедь не приму, а не приму исповедь — не повенчаю». Венчаться надо было в мужнином приходе. Иван пришел в мой приход, взял справку, что я и постилась, и исповедовалась. В приюте у нас насчет этого было строго: блюли. А поп из Иванова прихода — ни в какую: «Не верю сиволапому. Святости б нем нет: богохульник». Это он о нашем, о приютском. Три недели Ивану ждать нельзя — он уходил в плавание. Собрал магарыч, сколько уж там, не знаю, повел невесту к попу. Зашли мы с черного хода. Меня оставил в прихожей, а сам подался в светелку. Дверь не прикрыта. Я глянула в щелку. Гуляют у батюшки гости. Моему Ивану стакан поднесли.
Поп мзду принял и согласился: «Сейчас исповедую рабу божью». Завалился ко мне в прихожую, дверь за собой поплотнее прикрыл. Ну и полез целоваться. Окаянный так ущипнул, что с месяц синяк не сходил. Признаюсь, я тогда больше за батюшку испугалась, чем за себя. Ну, думаю, за такое святотатство господь тут же зальет его горячей серой или лишит дара речи. Но ничего с ним не стряслось ни в тот момент, ни потом. Я подождала да и потеряла доверие к господу (если ты есть, то как можешь терпеть таких пастырей?) и уважение к попам. Обычные они смертные, все-то у них земное, даже грешат, как последний смертный.
— А венчались? — вырвалось у Ольги.
Каждое слово тети Маши она воспринимала как откровение. Но сейчас ей важно было знать одно: да или пет?
Мария Петровна прижала голову девушка к своей груди: «Глупышка ты моя, глупышка».
— Венчались. Выписал черт безрогий бумажку.
Ольга с облегчением вздохнула.
— А как же невенчанной… Стыдно перед людьми.
Узнав об этих «требованиях-минимум», Борис Коган заявил:
— Справка от попа будет.
Ольгу тетя Маша поместила на ночь к себе, а Ивана Спиридоновича отправила к «холостякам», там ему выделили койку.
На следующий день Борис отправился «к одному знакомому», к попу, а Сурмач с Иваном Спиридоновичем стали готовить «вокзальную встречу» Тесляренко с продавцом медикаментов. Ольга осталась па хозяйстве вместе с тетей Машей.
Только было они с Ласточкиным уселись в кабинете, чтобы обмозговать, что к чему, как на весь коридор закричал радостный дежурный:
— Тарас Степанович вернулся! Живой!
Захлопали двери служб. Кое-кто закричал даже «ура!».
— Тарас Степанович! Наконец-то!
А Ярош — уже на пороге кабинета.
— Разрешите доложить?
Он по-приятельски поздоровался с Иваном Спиридоновичем. Тот подставил ладонь, и Ярош, будто бы с размаху, но в общем-то не сильно, хлопнул по ней.
Увидел Сурмача, поднявшегося ему навстречу. Чуть отстранил Ласточкина и — к Аверьяну:
— Ну, вот и встретились! — Он нежно, как доброго друга, обнял сотрудника экономгруппы.
— Вовремя ты, Тарас Степанович, вовремя! — суетился Ласточкин, на радостях не зная, куда и усадить сотрудника, который, можно сказать, вернулся с того света. — Дел — невпроворот, а людей — сам знаешь. Твой боевой заместитель такое закрутил: банду выявил и заговор. — Он хитро подмигнул Сурмачу: мол, сам понимаешь, тут без пережима не получится.