Тесляренко не выдержал язвительного допроса и громко выругался:
— А пошел ты со своей зазнобой знаешь куда!
Его земляк рассмеялся:
— Вот теперь вижу, что ты, Лазарь Афанасьевич. Расскажу твоей старухе, что видел тебя в полном здравии: лаялся последними словами. Поверит. А без матюков, без угроз что ты за Лазарь Афанасьевич? Так, тюлька соленая.
В это время колокол прогудел еще два раза, и мужичка словно ветром сдуло.
Поезд ушел, вокзал опустел. Следующий поезд должен был прийти через три часа сорок минут. Никто из чекистов уже не сомневался: дело не удалось. Тесляренко просто водил их за нос, а может, и того хуже: своим появлением на вокзале в Турчиновке кого-то предупредил: «Я попался».
И все-таки дождались второго поезда. И опять бесполезно.
— Обижайся теперь на себя, Лазарь Афанасьевич, — зловеще предупредил Ярош арестованного, когда они вышли на привокзальную площадь. — В «дурачка» поиграли достаточно, теперь в «свои козыри». А все твои — на чужих руках, собрать ты их не удосужился.
Тесляренко люто глянул на чекиста, взмахнул тяжелым «сидором» и, ударив им Яроша по голове, бросился было бежать. Но Аверьян успел подставить беглецу ногу. Тот — тяжелый и громоздкий — со всего размаха грохнулся о землю. Сурмач подскочил и, не позволяя вывернуться, принять оборонительную позу, рывком заломил ему за спину правую руку. Тесляренко лежал ничком, не шевелясь. Аверьян было подумал, что задержанный, ударившись с лета о мостовую, потерял сознание. Но нет: широкие плечи под белым полушубком начали подрагивать, и послышался плач. Вначале Лазарь Афанасьевич поскуливал тихо, по-бабьи, а когда стали его поднимать, заголосил навзрыд. Встав, он начал неумело вырываться, выдергивая зажатую руку, затем в отчаянии попытался укусить чекиста.
Удар по больной голове для Яроша оказался губительным. Едва доплелся до окротдела, и там у него началась рвота.
— Лежать тебе, Тарас Степанович, да лежать, — посочувствовал раненому Иван Спиридонович. — Это, брат, контузия. Сразу за нее не примешься — инвалидом на всю жизнь можешь остаться.
Ласточкин хотел отправить его в больницу, по Ярош запротестовал:
— В такое-то время? Да мне больница и так осточертела! Я в ней окончательно закисну. Ну, отлежусь, ну, отдохну…
— Тарас Степанович, ты делу нужен здоровый. А так мы тебя можем и потерять. — Но видя, как болезненно реагирует чекист на его слова, смягчился: — Черт с тобой… Оставим решать врачу. Вызовем Емельяна Николаевича, уж что он скажет. — Ласточкин оживился. Лицо — хитроватого мужика, который намерился обвести вокруг пальца купца. — Вызовем врача к тебе и устроим ему «случайную» встречу в коридоре с Тесляренко. Как они друг на друга посмотрят?
Он позвонил в окружную больницу. Но Николая Емельяновича на месте не оказалось: «Уехал на вызов».
— Вернется, пусть немедленно позвонит в ГПУ, начальнику, — предупредил Ласточкин дежурную медсестру. — У нас тут стало плохо чекисту, который но излечился от недавней контузии.
Ярош откровенно порадовался тому, что врача нет на месте. Воспрянул сразу духом, приободрился весь:
— Пока он не вернулся, я займусь Лазарем Афанасьевичем. Надо ковать железо горячим. Тесляренко вполне созрел для серьезного разговора.
Иван Спиридонович пожурил его: «Оглашенный, загонишь себя». Но ото лишь для виду. Такая настойчивость и преданность работе импонировала старому коммунисту.
Ярош распорядился, чтобы привели арестованного.
— А ты, Аверьян, отправляйся в коммуну, — посоветовал он Сурмачу. — Решай свои семейные дела. Пока без тебя справлюсь, а потом подменишь.
Сурмач вначале отнекивался, он видел, как плохо чувствует себя Тарас Степанович, но тот настойчиво уговаривал:
— Да я из тех, кого работа лечит. Вернется турчиновский эскулап, запрет в лазарет, и я вконец там заплесневею. А пока буду чувствовать себя человеком.
Ну что скажешь на такую мольбу?
— Только вы тут себя не доводите до белого каления…
— Иди, иди, жених. Превращайся в мужа. Да не забудь в свое время Тараса Яроша пригласить на крестины.
— А я сейчас приглашаю. Только вы не забудьте придти в свое время.
Борису Когану неделю есть-пить не давай, в черном теле держи, но позволь после этого часок пофорсить. Вот уж любил удивлять, ошарашивать, приводить в восторг, «сшибать с ног», ошеломлять неожиданностью.
Стоит во дворе коммуны тачанка, запряженная парой коней. У буланого жеребца хвост от нетерпения — дыбом, и полощутся волосинки степным ковылем на ветру. А второй — гнедой, из молодых, кованым копытом по отвердевшей земле: «цок-цок». Гривы в косы заплетены, а в косах семицветье лент. Наскочил порывом ветер, озорно встрепал ленты, и заплясали они, словно лихая цыганка. Озорничает, аж в главах рябит.
Борис — за ездового. Натянул вожжи, делает вид, что едва держит ретивых коней, а на самом деле горячит их.
Молодых в исполком сопровождает все население коммуны. Ольгу ведет тетя Маша. Белое платье невесты боярским подолом метет по снегу, который сумел ухватиться за землю, когда расчищали дорожку дворницкой деревянной лопатой.
Ольга готова была мерзнуть, лишь бы ехать в подвенечном платье. Но тетя Маша уговорила ее:
— Пальтецо хоть накинь на плечи, долго ли простыть!
Ольга уговорам уступила, но надеть хотя бы поверх фаты платок так и не согласилась. А в белой кружевной фате, красующейся кокошником, розовая от волнения, счастливая, она выглядела красавицей. По шутливым репликам в его адрес, по стремлению чем-то быть полезным невесте в то мгновение, пока она шла по веранде, спускалась по скрипучей лестнице, шествовала к тачанке, Сурмач догадывался: Ольга пришлась чекистам по душе. И он невольно гордился в тот момент ею: «Аи да молодчина, Аверьян! Углядел какую!»
Невесту посадили на одну сторону тачанки, жениха — на противоположную: спинами друг к другу.
— Еще наглядитесь — весь век у вас впереди.
Тетя Маша — за посаженную мать — рядом с невестой.
— Пока Иван Спиридонович занят в окротделе, я — за посаженного папу. Чем не посаженный, сижу за главного на тачанке. Захочу — в исполком отвезу, а взыграет душа — в чисто поле ускачу! — балагурил Борис.
Ворота — нараспашку:
— Р-р-аступи-сь! Р-р-азай-ди-ись, православные!
И с места — в карьер.
Аверьян — словно бы во сне. А все, что происходило, — это не с ним. Это не он, а какой-то другой, хотя тоже Аверьян Сурмач, стоял перед столом секретаря исполкома рядом со смущенной, счастливой Ольгой. Пожимала им руки женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, озоровал верный себе Борис Коган. Внемля его словам, хохотали чекисты.
«Муж и жена!»
«Чудно!»
А пока мужское население коммуны сопровождало молодых в исполком, женщины готовили свадебный пир: в Ленинскую комнату (залу, где мерз рояль), снесли со всего дома столы, стулья и даже табуретки, которые прозябали в подвале со времен бегства купчины. На кухне, которую никогда не использовали но прямому назначению, потрескивала сырыми дровами плита. То ли труба забилась, то ли печь остыла до основания, но тяги долго не было, дым почему-то шел не в трубу, а в щели чугунной дверцы.
Не надеясь на плиту, призвали на помощь все три коммунарских примуса. Заправленные самодельным спиртом, они заворчали, расчихались было, но постепенно раскочегарились и потом делали свое дело привычно, безотказно. Что-то шкварилось-жарилось, прело, тушилось, выплескивалось, шипело.
— Девчонки! Мясо сгорит!
— Ой, еще картошка не начищена.
— А масло для винегрета? Где масло? Кто его видел?
Свадьба была шумной, веселой, озорной. Да и какой ей быть, если невесте — двадцатый годок, жениху — двадцать первый, и друзья — им под стать.
Но вот резко встал из-за стола мрачный Тарас Степанович и бросил свадьбе упрек:
— Устроили буржуйскую обжираловку! — И вышел из зала.