Выбрать главу

Ну, тут мать на него и наскочила, схватила эту самую голую Венеру: «Сам пакостник и сына к этому приучаешь!» Спрятала подарок… А через полгода погром все унес из дому. И маму, и все наше скудное имущество. — Борис помолчал и продолжал: — После гибели матери отец ко мне привязался всей душой. Ремеслу начал учить. Так что я — каменщик. Первостатейный! — признался Борис не без гордости. — Но очень отцу хотелось, чтобы его сын побольше ума-разума набрался. И послал меня в реальное училище. Еврей — в училище! Чего это стоило отцу! Я уже кончал учебу, когда пришла вторая беда. Как-то заявляется отец чернее тучи и ставит на стол пашу безрукую Венеру. И ни слова. Хочу спросить: «Где ты ее взял?» Но язык в горле колом. Чувствую, стряслось что-то с ним. Час сидит, молчит, на Венеру уставился, второй час — ни с места. А у меня мурашки бегают по спине. Потом расплавил красивую богиню. «Вот, — говорит, — сын, нам память о матери». Вынул горсть денег, сунул их мне под подушку. «Все, сынок! Исчез из Одессы Илья Коган, каменщик. Меня ты не видел уже три дня». И ушел. А утром является полиция: «Где этот каторжник?» Оказывается, он прибил купца Соболева с сыном.

— Разными путями шагало по России горе, — проговорил Иван Спиридонович, взволнованный исповедью Когана.

— А сейчас где твой батя? — поинтересовался третий чекист.

— В Одессе. После февральской революции объявился, — ответил Коган, гордясь своим отцом.

Борис выпрыгнул из саней и побежал рядом. Ездовой решил над ним подшутить, чуть тронул вожжи, кони прибавили шагу. Но Борис бежал и бежал, не отставая.

— Иван Спиридонович, — приглашал он, — Ноги отморозите, выбирайтесь из саней. Хорошо-то как!

Ласточкин послушался совета и выпрыгнул по другую сторону розвальней.

Какой-то озорной дух вселился во всех. Борис подхватил горсть снега и, запрыгнув опять в сани, принялся натирать им лицо ездового. Тот завалился назад, невольно потянул вожжи. Лошади рванули резко в сторону. Вывернув сани, вывалив в белое поле двух веселых озорных парней, они остановились, нервно раздувая ноздри. А Коган и ездовой сидели по пояс в хрустком снегу и громко смеялись. Подъехали вторые сани. Из них выскочили чекисты, кинулись на Бориса.

— Куча мала!

Завихрился снег, вызвездился в потоке косых лучей заходящего солнца.

Обычно деловито-озабоченный начальник окротдела сейчас ласково, по-отцовски смотрел на беззаботную возню своих подчиненных. Пора было бы им вставать, впереди еще часа два пути, но вот не поворачивается язык прикрикнуть на молодых, а они сами и не догадываются, что время не ждет.

— Простудитесь. Вставайте! Ишь, масленицу устроили!

Но клубок барахтавшихся в снегу тел подкатился к нему и как-то впитал, вобрал в себя человека с седыми висками.

— Куча мала! Куча мала!

Когда наконец разошлись по саням и кони вновь зарысили по укатанной дороге, Коган сказал:

— Люблю зиму, хотя и родился на юге. Дышится уж очень здорово. В двадцатом мне повезло: побывал в Москве. В городе хозяйничал голод. Тоска зеленая. А попал я в Сокольники и ахнул. Стоят деревья, будто заколдованные. Елочки в собольи шубы одеты. Так хочется подойти, шепнуть заповедное слово и расколдовать их.

Подивился Ласточкин:

— Вот смотрю я, Борис, на тебя и думаю: кто ты? Сурмач — прирожденный чекист. Иным я его не мыслю. А ты? Стихи, поди, пишешь?

Едва зашло солнце, за работу принялся мороз. Ветер срывал поземку: норовил добраться до лица. Не от того ли и расцвели щеки Когана?

— Только, Иван Спиридонович, не смеяться! — потребовал он.

— А над хорошим в человеке одни дураки потешаются, — ответил Ласточкин.

— Тогда слушайте. Вчера написал. Это… ну, про вечность жизни, что ли…

Сто бы лет мне прожить!Мне бы тысячу жить!Но не хватит, я знаю, всего лишь мгновенья,Чтоб о прожитом песню сложить.Да такую сложить,Чтоб в атаку вела и слепому давала прозренье.

Закончил Борис читать и весь затаился, надет, что скажет Иван Спиридонович.

А тот не спешил заводить разговор, все думал и думал. Наконец решился.

— Что-то грустно мне стало от твоего стихотворения, — заключил Ласточкин. — Это, наверно, от того, что расставаться с тобой не хочется.

— Да что вы, Иван Спиридонович! — Коган меньше всего ожидал такого вывода.

— А вот и то! Прямой тебе, Борис, путь в Москву. Доучивайся. — И видя, что тот рвется возразить, закачал головой: — Не надо, молчи! Хорошая песня помогает выигрывать сраженье. А всякая песня начинается со стихов. Поднять дух людей, ободрить, когда устали, указать дорогу, когда заблудились, — это, брат, первейшее партийное дело. — Он вдруг улыбнулся: — А может, и про этот вечер со временем напишешь, старого балтийского моряка вспомнишь.

…Закат окончательно догорел. Небо обуглилось, почернело. Двое крестьянских розвальней с семью ездоками въехали в сумрачный ночной лес…

* * *

Когда добрались до Щербиновки, село уже отошло ко сну, уставившись темными окнами на звездное небо, подсвеченное серебряным серпом месяца.

— Где искать Сурмача?

— В сельсовете. Так уговорились.

Алексей Пришлый появился вместе с Сурмачом. Аверьян доложил:

— Есть у нас с председателем сельсовета такая думка: Нетахатенко спалил свой дом, чтобы не добрались до подвала.

— Гад, жену и дочку не пожалел! — невольно выругался Борис Коган. — Но почему? В спешке? По нечаянности? Или свидетелей убрал?

Аверьян и сам хотел бы это знать. Оп лишь пожал плечами.

— Кто-то копал под фундамент, — продолжал он докладывать обстановку. — На два метра заглубились. Проход под стену уже готов. В подвал можно пролезть запросто.

— Не ходили? — спросил Иван Спиридонович.

— Выжидаем. Может, хозяин пожалует.

Осмотрев двор, место подкопа и сложенную в сарае землю, Иван Спиридонович без дальнейших рассуждений решил:

— Денька два—три подежурим, если никто не придет, доведется без хозяев добираться до подвала.

Сидеть в сарае можно круглые сутки, но входить и выходить незаметно — только с наступлением сумерек.

В первой засаде остались Сурмач и Коган.

— На рассвете сменим, — пообещал Иван Спиридонович.

Лежали в темноте, ловили каждый шорох, каждый всхлип ночи. Тихо. Будто вымер мир. Нет ни людей, ни домов, ни распаханных полей. Только ночь… Вот такое тревожное чувство охватывает шахтера, когда у него гаснет лампа и он остается один на один с вязкой, как остывающая смола, глухой, словно кладбищенская стена, тьмою.

Но среди сарая вдруг появилось привидение. Именно привидение, иначе не назовешь человека, который оказался в сарае. Он прошел рядом с лежащим Сурмачом, его ноги были буквально в двух вершках от головы Аверьяна.

Схватить бы за них, повалить! Тут бы и K°ган подоспел. Но — нельзя. Надо выжидать, может, еще кто-то пожалует.

Нащупав в темноте лопату, ночной пришелец взял ее и по-прежнему тихо вышел во двор.

Что они делали в подкопе, Аверьян не видел, но по тяжелому дыханию работавших догадывался: расширяют вход.

Сурмач почувствовал, что сзади него стоит Борис Коган.

— Будем брать? — спросил он шепотом.

— Надо бы разведать, куда пойдут.

— Упустим! — тревожился Борис.

— Посты вокруг. Иван Спиридонович не позволит уйти…

На всякий случай надо быть готовым ко всему. Припали к двери, наблюдают, слушают.

Двое ночных работяг исчезли было в подкопе и не появлялись более часа. Но вот они вновь вылезли наружу. Каждый нес что-то тяжелое. Один, видимо, постарше, страдал одышкой: дышал тяжело, с присвистом. Что-то у него в горле клокотало и булькало.

Носильщики старались ступать тихо, но под двойной тяжестью похрустывали угольки, раскиданные вокруг при тушении пожара.

Сурмач понимал, что они свои ноши должны куда-то унести, и решил, что есть смысл проследить, куда именно, и взять при втором заходе (они же должны вернуться).