Выбрать главу

До чего странны их игры! Почему, словно документ при облаве, они предъявляют зелень? "Не брать, не рвать, вашу зелень показать!" Почему от кого-то убегают, приучаясь к виноватости? Почему кого-то догоняют, виноватя этого кого-то? Если убегаешь, будь недогоняем! Если согласен, чтобы тебя останавливали, имей при себе зелень! Если замираешь на окрик "штандр", значит, ты дурак!" - вот что говорил, обращаясь как бы сам к себе учитель Н.

Ученики глядели на приоконного витию, он глядел в окно и вдруг порицающе и негромко, словно бы снова сам себе, сказал словно бы про заоконных:

- И все или уже онанисты, или вот-вот ими станут, а ведь не знают, болваны, что от этого на ладонях волосы растут!

Гости быстро глянули на ладони, но спохватились и независимо друг от друга покраснели...

Итак, он судил мир (и преображал себя) по какой-то неведомой даже нам странной методе. Однако про беспризорников есть книги, из которых вполне многое можно узнать. Повторюсь только, что обстоятельно изображаемой нами колонки в его жизни быть не могло - в детдоме воду брали из колодца.

Для того же, чтобы понять, чего у нашего Н. с малолетства не было, поговорим о разных вроде бы пустяках, про которые, размышляя о детстве, мы даже не вспоминаем. О чем-то вовсе незначительном из ранней поры жизни, когда они и происходят - первые радостные постижения и первые горестные оплошности. Он же, особо радостных не зная, воспринимал огорчительный для домашнего ребенка какой-нибудь казус как нормальное событие сиротского своего бытия.

Состоявшееся и потому незабываемое детство - это вспрыгивание на подножку набирающего ход через ранние годы жизни трамвая, это цепляние к пролетке, когда ноги, утверждаясь на рессоре, уходят ей под брюхо, а тротуарный благожелатель кричит извозчику: "Эй, к тебе прицепились!". Причем все проделывается втайне от мамы и папы.

Он тоже катался на подножках. В этом была его безусловная, никем, кроме постовых, не стесняемая свобода. Однако его трамваи шли не через детство, а через уже жизнь, и вспрыгивание на подножку грозило не столько родительской ругней, сколько попаданием под колесо.

Величаво лакедемонствуя, он просто не принимал в расчет, что становление маленького человека происходит прихотливо, что пока ты, скажем, болеешь, мама от тебя не отходит, а в последний день (ты уже выздоровел, но расставаться с ее самоотверженностью неохота) о тебе забывает и не отлучается теперь от керосинок, то есть выздоровление - конец материнским заботам, хотя тебе это неприятно, как неприятны в постели крошки, покуда мамина рука быстрыми движениями не вышаркнет их прочь.

Не учитывал он, что, кроме окрика и приказа, бывает еще и диалог, а навык в нем приобретается в те правремена, когда сидишь на горшке и на сотый мамин вопрос "уже?" отвечаешь "еще не уже", и снова через какое-то время "уже?" и снова "еще не уже!".

Что в нестерпимом после бани холоде предбанника (который был ему, конечно, известен), отец, натягивая на тебя свитер и заговорившись с соседом по скамейке, на полдороге свитером застревает, и твоя голова получается стиснута. Ты же, задыхаясь, ожидаешь воздуха не от собственных действий, а от отцовых.

Не знает он, что после чтения "Страшной мести" находит такой ужас, что отцу ничего не остается, как лечь к тебе в постель, чтобы ты не умер от страха.

Что бесконечность постигаешь, созерцая нескончаемую шпулю ниток защитного цвета, которые выданы матери для шитья маскхалатов. Маскхалаты давно не шьются, матери давно нет, а нитки не кончились до сих пор.

А равнодушию обучаешься, когда под колонкой через вставленный в заднепроходную дырку шланг наполняют водой Веркиного сына. (Хотя беспризорники, конечно, тоже знали, как наполнять водой сверстников.)

Нет, не довелось ему набраться этих и других детских обогащений. Он правильно спохватывался, что многое упущено, хотя правильно догадался, что человеку уже с детства определена ложная дорога преображений и сомнительного опыта.

Получалось ли единственно верное бытование у него самого?

Первыми довели, что такое не всегда возможно, что мир не вовсе побеждаем, а сам он не вовсе победителен, чирьи - напасть военной и послевоенной поры, весьма докучливая, а в тяжелой форме просто мучительная гадость. Его случай был как раз тяжелый, и чирей на шее, болезненно завязавшись, так же болезненно зрел, распространяя вокруг себя отвратительный отек и не давая голове устроиться на подушке, чтобы хоть чуть-чуть поспать.

Пришлось идти в амбулаторию, которая над почтой. Следует сказать, что устроенные в разумных местах и в достаточных количествах эти амбулатории были хотя и убоги, но выглядели так марлево-белоснежно, с таким крашеным полом, с такими непрерывно умываемыми руками фельдшериц и докторш, что подобную удачу в социальной нашей истории повторить вряд ли когда-нибудь получится. Хотя, возможно, так всего лишь казалось или запомнилось, а на самом деле все было по-другому.

В амбулатории он сразу отметил полную недовдутость докторши и медсестры, в момент его прихода обсуждавших, следует ли, когда варишь манную кашу, сперва манку поджаривать. Ну мог ли у человечества получиться безупречным амбулаторный медперсонал, озабоченный не только гигиеной и неукоснительным накрахмаливанием халатов, но и пребывающий в тупой зависимости от жарить ли крупу?!

И вот ему, человеку почти совершенному, предстояло подвергнуться хирургической операции путем взрезания нарыва, выпускания гноя, а затем удаления чирьевого корня. Как никогда олицетворяя собой секущую, он уселся в кресло и собрался было для врачебного удобства сдвинуть уши, но произошло невероятное. С ним, абсолютно самодостаточным, едва блеснул в руке у докторши ланцет, случился обморок. Все внутри Н. поехало, мятное слабосилье ничему не смогло воспротивиться, и только невыносимый нашатырь вернул его в лакедемоняне.

Тогда-то он кое в чем засомневался и вроде бы даже обескуражился.

Между прочим, он был женат, что полагал весьма разумным. Хотя домашнее неодиночество докучало всевозможной чушью и суетой, однако наличие рядом особи, в которой изживаешь ложные навыки жизни, а она, присоединяя к твоим возвратно-поступательным движениям свои, ликвидирует телесную докуку и лежа способствует обоюдному здоровью, оказывалось не лишним.

Ему было очевидно, что природа замаскировала детородную задачу под оглупляющую человека любовь. Учитывая это, он просто изливал в жену что следовало, а та, равномерно двигая туловищем, осмысленно получаемое принимала. И лучше не придумаешь. А любовь со всеми ее терзаниями, сердцебиениями и разочарованиями была, по его словам, не более чем "конфекта коровка", которая всего-то сделана из молока, сахара и картофельного сиропа, но тягучая и не отлипает от зубов.

Жили они хотя и не в бараке, но в одной комнате с барачным ассортиментом жизни, который описывать не станем - рассказ не про это. Будучи тоже по педагогической части, жена никого не учила, а выводила в РОНО графики успеваемости, хотя увлекалась фордизмами, разделяла его взгляды на жизнь, ходила с челкой, варила простую снедь, но чаще они питались в столовой, где пища по простоте и жути превосходила все, что можно сказать о ней плохого. Столовская еда была настолько никакая, что ею было даже не отравиться. А это, хотя и неплохо, но "нельзя отравиться" слева от вертикальной черты, где пишется "Дано", очень похоже на "не получается забеременеть".

Что как раз имело место в их сожительстве.

Они натренировались в момент семяподачи учащенно не дышать, и, пока он поставлял в нее положенное, а она это положенное принимала, разговаривали о чем-либо практическом. Разве что ближе к свершению он предупреждал ее пацанским словцом: "Я спускаю! Подымай ноги!"