Сердито усмехнувшись, художник подтянул кушак; потом, направляясь дальше, он тихо сказал Флорану, намекая на пунш, которым угостил их Александр:
– Право, смешно – вы, я думаю, и сами это замечали: всегда найдется приятель, готовый заплатить за вашу выпивку, а вот за еду так небось никто не заплатит!
Брезжило утро. В конце улицы Косонри дома Севастопольского бульвара казались совсем черными, а над резко очерченной линией черепичных кровель высокая дуга большого крытого прохода выступала светящимся полумесяцем на бледной лазури неба. Клод сначала нагнулся над решетками, защищавшими отверстия в тротуаре, сквозь которые был виден глубокий подвал, освещенный мерцающим светом газа, а потом стал смотреть вверх, между высокими пилястрами, отыскивая что-то на крышах, отливавших синевой на фоне светлого неба. Наконец он опять остановился и посмотрел на одну из узких лестниц, которые соединяют оба этажа кровель, позволяя ходить по ним. Флоран спросил, что он там видит.
– Ах уж этот мне чертенок Маржолен! – сказал художник, не отвечая на вопрос. – Должно быть, забрался в какую-нибудь водосточную трубу, если, конечно, не переночевал в погребе птичьего ряда вместе с пернатыми… Мне он нужен для этюда.
И он рассказал, что его приятель Маржолен был найден однажды утром торговкой в груде капусты и рос на свободе посреди базарной суматохи. Когда мальчика решили определить в школу, он заболел, и его пришлось вернуть обратно на рынок. Он знал там малейшие закоулки и любил их с чисто сыновней нежностью; он жил в этом чугунном лесу, проворный, словно белка. Славную парочку составляли Маржолен и негодница Кадина, которую тетушка Шантмесс подобрала однажды вечером в уголке старого рынка Дезинносан и приютила у себя. Этот рослый балбес во вкусе Рубенса, с золотистыми волосами и рыжеватым пушком, который как бы притягивал к себе солнечный свет, был великолепен; а у Кадины, маленькой, юркой, тоненькой, была преуморительная рожица, выглядывавшая из-под черной шапки спутанных кудрей.
Разговаривая таким образом, Клод ускорил шаги и привел своего приятеля обратно на площадь Святого Евстафия. Флоран так и свалился на скамью возле станции омнибусов, чувствуя, что у него опять подкашиваются ноги. В конце улицы Рамбюто розовые блики расцветили небо молочного цвета, прочерченное выше широкими серыми полосами. Утренняя заря была напоена таким благоуханием, что Флоран вообразил себя на минуту за городом на каком-нибудь холме. Но Клод указал ему на рынок пряностей, находившийся по другую сторону скамьи. Вдоль тротуара на рынке требушины расстилались как бы целые поля тмина, лаванды, чеснока, лука-шалот, а стволы молодых платанов на тротуаре торговки обвили, точно трофеи, длинными ветвями лавра; сильный запах лавра забивал все другие.
Светящийся циферблат часов на башне Святого Евстафия бледнел, умирал, подобно ночнику, застигнутому утром. У виноторговцев, в конце соседних улиц, газовые рожки гасли один за другим, словно звезды, падавшие в море света. И Флоран смотрел, как огромный Центральный рынок выходил из темноты, из мира его грез, где простирались вдаль эти ажурные дворцы. Теперь здания с целым лесом пилястр, поддерживавших бесконечные листы кровель, теряли свою призрачность, приобретая зеленовато-серый колорит и принимая еще более гигантские очертания. Эти массивные геометрические фигуры громоздились одна на другую, и, когда все внутреннее освещение погасло и рынок залили лучи восходящего солнца, четырехугольные однообразные здания стали казаться частями какой-то вновь изобретенной, не поддающейся измерению машины, какого-то парового механизма, вроде котла, предназначенного для пищеварения целого народа; это было скрепленное болтами, заклепанное гигантское чрево из металла и дерева, из стекла и чугуна, в котором изящество сочеталось с могучей силой механического двигателя, работавшего в насыщенной жаром атмосфере под оглушительный шум и яростный грохот колес.