В Париже у братьев появился друг. Один из фасадов их дома выходил на улицу Сен-Жак; там была большая съестная лавка, которую держал почтенный человек по имени Гавар; жена Гавара умирала от чахотки, постоянно вдыхая запах жареной птицы. Когда Флоран возвращался слишком поздно, чтобы самому приготовить какое-нибудь блюдо, он покупал внизу кусок жареной индюшки или гуся за двенадцать су. В такие дни у братьев шел пир горой. Гавар мало-помалу заинтересовался худощавым юношей, узнал о его жизни, обласкал младшего брата. Вскоре Кеню совсем водворился у него. Тотчас после ухода Флорана мальчик спускался вниз и усаживался в дальнем углу лавки, приходя в восторг от четырех гигантских вертелов, которые вращались с приятным шумом перед высоким ярким пламенем.
Широкая медная обшивка камина блестела; от жарившейся птицы валил пар; на противне шипело сало; вертелы заводили между собой беседу, обращались с ласковыми словами к Кеню, который благоговейно поливал уполовником золотистые бока жирных гусей и крупных индюшек. Он проводил таким образом целые часы, неопределенно улыбаясь жарившимся птицам, весь красный от танцующего пламени, немного одуревший. Юноша приходил в себя лишь в ту минуту, когда жаркое снимали с вертела. Зажаренная живность падала на блюдо; дымящиеся вертела вынимали из птичьего брюха, которое выпускало сок из проколотых отверстий, и это наполняло лавку сильным запахом жаркого. Тогда Кеню, стоя у огня и следя глазами за всей этой процедурой, хлопал в ладоши, разговаривал с птицами, говорил им, что они очень вкусны, что их съедят, а кошкам оставят только косточки. И прыгал от радости, когда Гавар давал ему ломтик хлеба, пролежавший полчаса на противне в горячей подливке.
Вероятно, тут-то Кеню и пристрастился к кухне. Позднее, перепробовав всевозможные ремесла, он, в силу неизбежности, вернулся к птицам, которых жарят на вертеле, к сочным подливкам, от которых облизываешь пальчики. Сначала он побаивался, что это не понравится брату. Флоран ел мало и о разных вкусных вещах отзывался с презрением несведущего человека. Однако, видя, что брат слушает его, когда он объясняет приготовление какого-нибудь сложного блюда, Кеню открыл ему свое призвание и определился в большой ресторан. С тех пор жизнь обоих братьев вошла в определенные рамки. Они по-прежнему жили в комнате на улице Ройе-Коллар, куда сходились каждый вечер: один – с разрумянившимся у плиты лицом, другой – подавленный убожеством своего учительского существования. Флоран продолжал одеваться в поношенное черное платье и засиживался до позднего времени, поправляя тетрадки учеников. А Кеню, чтобы чувствовать себя свободнее, снова надевал фартук, белую куртку, белый поварской колпак, вертелся около печки и приготовлял забавы ради какое-нибудь вкусное кушанье. Иногда оба они улыбались, глядя друг на друга: один – во всем белом, другой – во всем черном. И большая комната казалась наполовину сумрачной, наполовину веселой от этой печали и от этой радости. Никогда еще столь различные существа не жили дружнее. Хотя старший все больше худел, сгорая от пылких чувств, унаследованных от отца, а младший толстел, как достойный сын нормандца, они любили друг в друге свою общую мать, женщину, которая была воплощением нежности.
У них был в Париже родственник, родной дядя со стороны матери, некий Градель, державший колбасную на улице Пируэт, в квартале Центрального рынка. Он был человеком грубым, к тому же ужасным скрягой и при первом посещении принял их, как голодных нищих. Братья редко бывали у него. В день именин этого чудака Кеню ходил с букетом поздравлять дядюшку и получал от него в подарок монету в десять су. Болезненно гордый Флоран обижался, когда Градель рассматривал его убогий сюртук тревожным, подозрительным взглядом купца, который узнает чутьем, что хотят напроситься к нему на обед или выманить монету в сто су. Однажды Флоран имел наивность разменять у дяди кредитку в сто франков. С тех пор старик меньше пугался прихода «мальчиков», как он их называл. Однако родственное сближение между ними дальше не пошло.
Последние годы были для Флорана и сладкой и грустной мечтой. Он изведал все горькие радости самопожертвования. Дома его окружала лишь нежность. А вне дома, с унижавшими его учениками и среди толчков на тротуарах, бедняга чувствовал, что становится злым. Неудовлетворенное самолюбие переходило в озлобление. Ему понадобилось много времени, чтобы покориться судьбе и безропотно переносить страдания человека некрасивого, посредственного и бедного. Желая подавить в себе вспышки злобы, Флоран бросился в другую крайность, предался идеальной доброте, стал мечтать о совершенной справедливости и правде. В этот период своей жизни он сделался республиканцем. Он принял республику, как девушки, разочаровавшиеся в жизни, принимают монашество. Но, не находя в республике достаточно хладнокровия и спокойствия, чтобы усыпить свои страдания, он создал себе свою собственную идеальную республику. Книги ему не нравились. Все это бумагомарательство, заполнявшее его жизнь, напоминало ему вонючий класс и шарики жеваной бумаги, которыми бросались школьники, пытку долгих, бесплодно потерянных часов. Кроме того, книги твердили ему только о возмущении, внушали гордость, а он настоятельно искал забвения и мира. Убаюкать себя, уснуть, видеть во сне, что он вполне счастлив и что мир идет к счастью, строить республиканский город, где ему хотелось бы жить, – вот на чем отдыхал Флоран, вот к чему он постоянно возвращался в свободные часы. Он бросил читать и брался за книгу, только когда этого требовали необходимость и его учительские занятия. Флоран любил гулять по улице Сен-Жак; он доходил до внешних бульваров и делал иногда большой круг, возвращаясь через Итальянскую заставу. Во время прогулки, устремив глаза на квартал Муфтар, расстилавшийся у его ног, молодой человек обдумывал высоконравственные мероприятия, гуманные законопроекты, способные обратить этот страждущий город в обитель блаженства. Когда февральские дни залили Париж кровью, Флоран был потрясен и бегал по клубам, требуя искупления этой крови «братским поцелуем республиканцев всего мира». Он сделался одним из тех ораторов-мечтателей, которые проповедовали революцию как новую религию – религию кротости и искупления. Чтобы излечить его от всемирной любви, понадобились декабрьские дни. Флоран был обезоружен. Он позволил взять себя, точно баран, а с ним обращались как с волком. Он очнулся от своей проповеди братства, когда умирал с голоду на холодном каменном полу Бисетрского каземата.