Стали открывать окно, вместе со свежим воздухом, тончайшими запахами клейкой листвы в мою маленькую комнатку стал врываться шум внешней жизни, который раньше не мог ко мне пробиться. Рычали грузовики на центральной улице, смеялись ребятишки в соседнем дворе, утки купались в непросохшей луже. Одна из уток время от времени крякала с той издевательской интонацией, с какой смеется Мефистофель в опере: "Ха! Ха! Ха! Ха!"
Живые звуки напомнили, что рано или поздно придется решить вопрос: уходить или не уходить на пенсию? И я представил себе: буду читать книги не для того, чтобы поумнеть и вложить потом свой ум в работу, а чтобы убить досужее время, буду ковыряться в своем палисадничке, левитановское "Над вечным покоем" станет не столько возбуждать меня размашистостью и глубиной мысли, сколько напоминать о своей собственной смертности, изо дня в день под моими окнами - утиное кряканье с мефистофельской издевкой: "Ха-а! Ха! Ха! Ха!" От безделья непременно стану внимательнее прислушиваться к своему сердцу, превращусь в мнительного старика, быть может, даже проживу долго-долго. Но что это будет за жизнь? Не жизнь, а длительное ожидание смерти. Не хочу!
Во время одного из таких раздумий в моей комнате явственно прозвучал чей-то голос:
- Анатолий Матвеевич...
Я с трудом повернул свое огрузневшее тело - пусто, дверь прикрыта, никого.
- Анатолий Матвеевич...
На подоконнике лежали две мальчишеские руки, чуть выше, как пшеничная стерня, торчат волосы.
- Саша... Коротков!..
- К вам никого не пускают, Анатолий Матвеевич... Вижу, окно открыто...
- Лезь сюда! - понизив голос до шепота, приказал я.
- В окно?
- В окно. Быстрей...
Он не заставил себя упрашивать. Острые колени уперлись в подоконник, долговязая гибкая фигура бесшумно протиснулась в комнату.
В рубахе, с засученными рукавами, ворот распахнут, лицо, шея, грудь в вырезе, руки прихвачены солнцем, над сандалиями из штанин торчат тощие лодыжки - свежий, чистый, как весенний день за окном. И у меня, раскисшего от лежания, придавленного болезнью к мятой, парной постели, появились бодрость и озорство.
- Мария Алексеевна не зайдет? - спросил он, поглядывая на дверь.
- Кто ее знает... Рискнем... Ну, как там? Что в школе? Все, все, братец, выкладывай.
- Выкладывать нечего, Анатолий Матвеевич. Учимся, зубрим, экзаменов ждем. Уж никаких диспутов о бессмертии души проводить не собираются. Скучно.
- Евгений Иванович?
- Пока работает. Снимут. Как экзамены пройдут - снимут. Из ребят его никто не задевает. Я тут таким, кто мог бы зацепить, сказал - не цепляйте... По-старому, Анатолий Матвеевич... Скучно. Мы уж сами, без учителей, хотели о бессмертии-то поспорить.
- Кто - мы? Тося Лубкова с вами?
При упоминании о Тосе Лубковой Саша насупился.
- Она из тех, что, когда самой плохо, к богу и к черту за правдой полезет. Когда самой - понимаете, - а не другим.
- Нет, не понимаю.
- Было плохо ей - бога искала. Стало устраиваться - бога побоку. Теперь парень один сговаривает ее пожениться, как школу закончит. А много ли такой Тосе надо - замуж выскочить, детей нарожать. Правдолюбка! А за Евгения-то Ивановича тогда не заступилась.
- А что за парень?
- Кешка Лаптев, кладовщик в райпотребсоюзе. Он, конечно, в бога не верует, но от Тоси этой далеко не ушел. Женится, будет деньги на семью зарабатывать - вот и все их счастье.
- Поздно мы спохватились. Жаль...
- Что жаль?
- Жаль, что Тося кончает школу. Годик бы - мы из нее человека сделали.
Саша ради уважения ко мне промолчал, но физиономия его выразила полное сомнение.
- И жаль еще, что тебя кой-чему недоучил, - добавил я.
- Меня? - насторожился Саша.
- До сих пор Лубкову откидываешь, как бесполезную вещь, лишнюю в хозяйстве.
- Она сама себя откидывает.
- А если человек по своей вине в полынью попадет - бросишься спасать? Или отмахнешься - сам виноват?
Саша помолчал, задумался, ответил:
- Видать, не получится из меня педагога. Что делать...
- Ну, а порядочный-то человек получится?
- Стараюсь быть им.
- Что пользы, если ты стараешься быть порядочным для себя...