Женька, Ларионов и Павловский орудовали топором и пилой, стараясь подогнать деревяшку к деревяшке.
— Соломки бы — зазоры закинуть! — вздохнул инженер. — А то сквозь щели все равно прорвется плывун. Такое тесто, да в дырявую квашню…
— Знал бы, где споткнешься, соломки бы подстелил! — мрачно пошутил Женька. — Ничего, откопают…
И Павловскому вдруг подумалось, что это у Женьки не внешняя бравада и не легкомыслие. Это что-то совсем другое, свойственное также и Николаю и Яше Ларионову: изумительная уверенность в своих силах, в своем бессмертии.
И не зря докторша говорила об урострептине и заботилась, чтобы они тут не кашляли, — значит, даже там, на воле, верят в их возвращение.
А у самого Павловского такой уверенности не было. Он — старый горняк — достаточно ясно, до мельчайших подробностей представлял себе, что с ними будет, когда пойдет плывун (а он пойдет, судя по всему). Павловский мысленно простился со смешной и милой сестрой. Когда это произойдет, она переберется в Харьков, к младшему брату — полковнику, и будет каждый апрель приезжать сюда и носить подснежники на его могилку, как носит сейчас на мамину.
Разделавшись, таким образом, с делами и думами личными, он со спокойствием обреченного философа занялся делами товарищей. А в их смерть — этих разных, очень живых, очень милых ему людей — он поверить не мог.
— Тут что-то делать надо… — бормотал он под нос. — Случается же — дощечка речку держит!.. Как думаешь, который теперь час, адмирал?
Коваленко сидел, покачиваясь, обняв голову руками. Он диковато взглянул на инженера…
— Наверно, уже утро?… — переспросил тот.
— Не имеет значения.
— Представляю себе, какая там тревога, на воле! — словно не расслышав, продолжал Павловский.
— Все равно, не имеет значения.
— А что имеет значение?
— Ничего… Теперь уже ничего… — И вдруг, схватив инженера за плечо, страстно зашептал: — Как попали, товарищ Павловский! Как попали! Я еще жить не начал по-настоящему… И вот — крышка…
— Знаете что, дорогой мой!.. — сердито сказал инженер, швыряя недорубленный чурбак. — Если быть нам покойниками, то еще ничего. А если мы вдруг живы останемся, как на людей смотреть сможете? Трусом-то!.. — И почти фальцетом приказал: — Вставай сейчас же! Бери топор! Иди к Коле… Коля, я тут один управлюсь, — прими помощника!
Старик Речкин мудро решил остаться у завала для «всестороннего наблюдения», а все остальные осажденные были заняты перемычкой. Они приносили Павловскому стойки, помогали сооружать из них баррикаду, пригонять лесину к лесине. Перемычка получалась не очень солидная. И все, с горя, подогревали друг друга бодрыми восклицаниями: «Чистый Днепрогэс!», «Китайская стена!», «Мощь!».
Из тьмы вынырнул Яков Ларионов. Движения его были странны, голос звенел:
— Ура!
Через минуту все поняли причину его ликования: труба, резиновая труба — вот чем можно закрыть щели в перемычке. Теперь уж будет настоящая зашита!
Трудно представить себе подарок, который мог бы доставить людям на воле такую же радость, как этот удачно подвернувшийся рукав, разрезанный на резиновые полосы.
«Спасение вероятней на десять процентов», — усмехаясь собственной «холодной объективности», подумал Павловский.
Пожалуй, на поверхности он переживал бы такую ситуацию во сто раз острее.
«Как они там, наверно, переживают — Семен Ильич и остальные!.. И то ли еще будет, когда наладится связь и узнают про беднягу Кротова».
Парторга Алексина окружили плачущие женщины. Они ничего не говорили — только смотрели на него. И от этих глаз, полных то отчаяния, то надежды, становилось тягостно, словно он мог бы что-то сделать, да не сделал.
Наверно, тысяча людей, а может быть, и десять тысяч с радостью кинулись вместе с ним вниз, к плывуну, к черту в зубы, только бы облегчить участь осажденных. Но на подступах к третьему штреку едва хватало места для десятерых. Они — немногие горноспасатели и инженеры — обязаны были воплотить в себе энергию тех тысяч.
Когда кто-нибудь из них выходил на-гора, на пути от клетки к штабу его провожали взволнованные взгляды, молчаливо и властно спрашивавшие, какую весть несут «оттуда».
В партком вбежал какой-то старик с бессмысленно горевшей на свету лампочкой, в потертой, измазанной спецовке. Его маленькое морщинистое лицо, покрытое седой щетиной, было сведено судорогой, словно старик собирался заплакать.
— Как же это вы?!. - крикнул он, люто глядя на парторга. — Кольку-то моего… А ну, вели, начальник, чтобы меня в вашу шахту пустили. Стволовой пропуск требует, а я с девятой-бис.