– Не успеет, мы к этому моменту будем уже далеко, – сказал Петраков.
– Гляди, командир, ты за все в ответе, – не меняя тона, заметил Токарев.
Ах, ребята, ребята… Нет, наверное, такого пера и такого таланта, которые могли бы описать чувство, связывающее этих людей. И нет такой разрушительной силы, такого огня, такого свинца, таких бронебойных пуль, которые могли бы разрушить эту связку. А впрочем, талантливые перья, может быть, и есть, Петраков за ними не следит – он живет совсем в иных измерениях и к вымыслу, запоминающимся образам и красивым словам те измерения никакого отношения не имеют. А талантливые люди наверняка есть. Они всюду есть…
– Так что, собирайтесь, мужики, – сказал Петрович на прощание и закрыл за собою дверь.
– Однако, – произнес Проценко с усмешкой, – однако мы совсем не узнали, почему у электрика Попова вместо шарфа на шее завязан провод…
Петраков спустился вниз, к телефону-автомату. В Москве к таким аппаратам уже без специальной пластиковой карточки не подойти, а тут аппарат работает по старинке, даже никелированный ограничитель с прорезью для пятнадцатикопеечных монет, старый, времен царя Гороха, – имеет. Похоже, до сих пор можно пользоваться пятнадцатикопеечными монетами.
Набрал номер своей квартиры. Засек, что у него немедленно начала подергиваться рука, а пальцы, сжимавшие телефонную трубку, сделались стальными. Нервы, это все нервное – и добром это не кончится. Но не звонить также было нельзя – не может же он быть человеком без дома.
Наконец Ирина подошла к телефону, трескучий, словно бы наполненный горящим порохом воздух колыхнулся, послышалось жесткое, словно бы отлитое из железа:
– Да!
– Я завтра улетаю, – сообщил жене Петраков.
– Да? – удивилась Ирина. Удивление ее было вялым. – Я думала, что ты давно улетел. Счастливо!
– Больше ничего не можешь мне сказать?
– А что я тебе должна сказать? – удивление в железном голосе жены сделалось отчетливым.
– Ну, какие-нибудь ободряющие слова, – Петраков улыбнулся печально: правы те, кто говорит, что мамонты вымерли потому, что первыми поняли – так дальше жить нельзя. Петраков хорошо понимал, что ему тоже так дальше жить нельзя, но тянул свою лямку до конца – вернее, пытался тянуть, ибо это было его крестом, его судьбой, он осознавал то, чего не осознавала Ирина – без него она может погибнуть, ее просто-напросто съедят родственники, характер у ее семейки был еще тот – редкостный характер, ни одной светлой черточки. Родственники Ирку просто заклюют, как обычную неудачницу, и Наташку заклюют, вот ведь как, хотя Наташка совершенно ни в чем не виновата.
Русские женщины ни на кого не похожи, единственное, что в них есть – красота. И все. Да и национальность «русский» – это тоже нечто удивительное. Похоже, что и не национальность это вовсе. Недаром считается, что национальность – это итальянец, француз, американец. Еврей – это призвание, а русский – судьба.
Вот это, пожалуй, точно: русский – это судьба.
Ирина молчала – то ли соображала, то ли просто не хотела говорить, Петраков тоже молчал.
Затягивать паузу было больше нельзя.
– Ладно, – он вздохнул. – В общем, я улетел.
– Счастливо, – равнодушно проговорила Ирина, повесила трубку.
В конце концов, они уже перестали быть мужем и женой в обычном понимании этих слов, они продолжают все больше и больше отдаляться друг от друга, и уже видна черта, за которой люди становятся чужими. Хотя в их паспортах и не стоят штампы о разводе. Собственно, штампы на мятых страничках главного документа российского гражданина – это обычная условность, потерять друг друга со штампом в паспорте можно так же легко, как и не имея этого штампа. Наверное, так оно и будет, когда вырастет Наташка.
Вырастет, окончит институт и выйдет замуж. Петраков постоял еще некоторое время в нерешительности около телефона-автомата и медленно, усталой походкой, словно бы после пятидесятикилометрового марш-броска, совершенного с полной выкладкой, с запасом патронов, воды и еды на несколько дней, двинулся по лестнице вверх.
Нет у него дома. У других есть, а у него нет.
В полете хорошо спать. Иные в полете маются, нервничают, испуганно заглядывают в иллюминаторы, за борт, пытаясь отыскать в рыжевато-темном рядне полей, в лоскутных прямоугольниках нарезов что-нибудь знакомое и одновременно неожиданное, способное заставить их забыть о полете, не находят, и глаза их делаются еще более испуганными, слезящимися, красными от напряжения, они жалобно косятся на соседей: это что же такое делается?