Выбрать главу

Как-то мы с Лайемом пригрелись в папоротниках и уснули и проснулись, когда уже пал холодный вечерний туман. И мы решили подняться наверх, к старому форту, к Грианану. Название это значит Форт света, Солнечный форт, так нам говорили, и он простоял тут тысячу лет. Мы решили добраться доверху, а потом, срезав путь, спуститься по песчаной дороге прямо от Грианана на нижний большак. Пока мы поднимались, туман сгустился и форт исчез. Мы жались друг к другу, мы оскользались на ноздреватых кочках, легонько вздыхавших среди камней и вересковых корневищ. Мы делались меньше, меньше, а туман над нами клубился, катил мимо, опять возвращался, ластился к нашим ногам, застил зренье, и мы не видели, куда идем. Вдруг мы слышали гул отдаленного хохота, думали, что пришли, но звук блекнул, отодвигался, возвращался с другой стороны — громче, глуше, ближе, дальше. И только ныряние нетопырей, добывавших себе пропитанье из воздуха, удостоверило нас, что мы добрались. Мы уже знали, что они облюбовали болотистые места на запад от форта. Мы часто смотрели в сумерках, как они носятся над пограничным потоком, и пикируют на тучи мошки, и, зависнув, дрожат. Тьма сгущалась, и они тянулись в горы, мы теряли их из виду, а потом они объявлялись над фортом, мелко попискивая в слепом извивистом лёте. С вершины мы вглядывались в созревавшую тьму, перемещавшуюся дальше, к горам Донегола, туда, где свет еще медлил в слоистом небе над горизонтом. Вот откуда мы вышли — из этих откосов, из этой тьмы, где дома пересыпали сейчас горстки огней, далеких, как звезды. Десятки маминых родственников, сплошь словоохотливых, и несколько папиных, молчаливых, все незнакомые, все упрятанные по фермам с книгами, балками и враждой.

Вражда. Неужели она правда пошла с той фермы в Кокхилле за Банкраной, где потолочные балки и книги-книги по стенам?

И это с ее деревянного пола папа тогда сгреб меня, брата и увел маму в долгие годы молчанья? И все потому, что узнал, что с его сестрами обращаются как с прислугой, заставляют спать в сарае возле курятника? Помню большие балки, когда он поднял меня на руках, помню пыльную дорогу, когда он меня опустил, поставил, помню их голоса над моей головой, помню небо над ними, вздутое грубыми тучами из Атлантики. Больше мы этой фермы не видели. Папина мать, давно умершая, вскоре после пришла к нам, мне мама рассказывала, постояла в ногах папиной постели, пока он спал, посмотрела на него, улыбнулась маме, потрогала одеяло и ушла. Мама вообще была немного не от мира сего. Так про нее говорили. По-моему, ей это льстило.

Было ли стоянье в ногах постели знаком одобрения со стороны папиной матери? Благодарностью, что он спас ее деток, вызволил из рабства? Мама считала так Я тоже. Но я опять вспоминал Эдди.

Его-то не спасли. Но он ведь не имел отношенья к вражде, да? Никакого. Он ушел сразу после смерти родителей. А вернувшись, тут же снова исчез в розовом полыхании виски.

Это было задолго до вражды, как ее называла мама. Вражда. Я пробовал большое слово на вкус, подозревая в нем сложную, неведомую начинку. Лежа в постели и вглядываясь в Святое Сердце на стенке, я вспоминал грустные умирающие глаза Ины, откинувшейся на подушку. Глаза на картинке всегда следили за мной, хожу ли я по комнате или лежу. И каждый раз, заглядывая в эти глаза, я думал, что в нашей семье кроется глубокое горе, про которое я не знаю, глаза меня убеждали, что бывает печаль, которая вот так режет сердце.

(обратно)

Поле пропавших Август 1950 г

Летом 1950 года у нас было полегче с деньгами, потому что папа сверхурочно работал в доках. И мы могли себе позволить отдых — две недели в пансионе в Банкране. Папа приезжал на автобусе по выходным, в будни он отпрашиваться не мог. Стояла жара — ровная, яркая, как металл. Когда надоедал пляж, мы бродили по холмам за городом, старательно сторонясь Кокхилла и фермы вражды, как мы называли, где в горах будто затаилась папина родня. Но в первое же воскресенье папа взял нас с Лайемом и повел по дороге, которая неотступно, виток за витком, поднималась ближе и ближе к тому самому месту, где, мы считали, была эта ферма. Мы переглянулись, но ничего не сказали. Только смотрели слепо на разбросанные по плавным склонам картофельные грядки, на колышущиеся проборы, которые прочесывал в звенящих хлебах ветер, на чаек, праздно отдававшихся его воле, прежде чем обсесть прибрежные скалы. Сейчас он нам кое-что покажет, сказал папа. У него блестел лоб; рыжеватые волосы редели, суровое лицо казалось поэтому беззащитней, нежней. Он шагал тяжело, без всегдашней пружинистости. Лайем так в тот день был на него похож — мастью, жадной синевой взгляда. Я, темный, в маму, был среди этих двоих как чужой.