Если же все-таки не вовремя полученный Божий Дар не давал покоя стремящимся к писательству отщепенцам, они пытались найти и находили некий выход из положения. Все эти новые формы, даже сам этот наш знаменитый революционный авангард – происходили не столько на почве вдохновения «аметистовой вьюгой революции», а именно из-за невозможности принять такую жизнь за жизнь. Я не претендую ни на какой серьезный анализ, пропускаю целые пласты жизни духа и искусства. Я говорю о том, о чем мне хочется сказать. Так вот, одним из образцов «выхода из положения», самым значительным, как мне кажется, в начале советского периода был Михаил Зощенко. Своим литературным приемом он сумел обозначить одновременно и невозможность, и наличие изящной словесности в условиях краснознаменного уродства. В значительной степени культура советского периода представляла собой некое подобие рубцовой ткани, то есть той ткани, которая вырастает на месте травмы, – она способна поддерживать и сохранять форму некогда здоровой ткани, но не может выполнять ее специфическую функцию. Из всех так называемых деятелей отечественной культуры лишь единицы были настоящими. И мало кто из них мог открыться публично и раскрыться в полную силу. Большая часть истинных талантов сгинула. Кому относительно повезло – за границу с самого начала, а другие – в лагеря или каким-то иным ускоренным способом на тот свет. Для жизни оставались только так называемая внутренняя эмиграция, случайное укрытие от вездесущих органов, безвестность, подполье, безумие и тому подобный ассортимент способов проживания с неродившимся талантом, как с нераскрывшимся парашютом. Тогда огромный дар мог уместиться в «Мухе-Цокотухе», в каком-нибудь фильме-сказке для детей и т. п.
Юз принадлежит к тем, кто не был согласен всерьез принять эту действительность за свою подлинную и единственную жизнь, которую надлежит покорно проживать в предложенных ею рамках. Не в том смысле, чтобы лезть на баррикады или выходить на Красную площадь, а в том, чтобы постоянно ощущать и формулировать отклонение окружающей действительности от Нормы. Всегда иметь в виду незримо присутствующую Норму, а не сложившуюся практику. Юз никак не мог пребывать, например, в статусе официального писателя. Даже попытка разделить с другими хитрецами благодатную почву детской литературы хоть и удалась ему с профессиональной точки зрения, но не удалась с точки зрения экзистенциальной. Прекрасно понимая, в чем они состоят, не мог он хавать советские правила игры применительно к собственному творчеству и становиться еще одним Успенским, например. И, не в обиду последнему будь сказано, – слава Богу. Дар Юза принципиально бескорыстен по своей сути. Именно честность взгляда на жизнь и способа отражения увиденного лежит в основе его творчества. Он начал писать прозу без всякой мысли о возможности быть напечатанным, в полном смысле слова – «на троих».
Первый свой шедевр, «Николая Николаевича», он написал, чтобы порадовать трех самых близких своих собеседников, им же его и посвятил. Но и потом, став уже обожаемым и известным автором, никогда не занимался просчитыванием предполагаемого спроса, в его совершенных по форме сочинениях всегда есть совершенно четкий замысел, но никогда нет умысла. Молодой человек, который в американском посольстве в Москве выдавал мне визу, спросил, что написал приглашающий меня на свой юбилей Юз Алешковский. Он оказался бывшим студентом-славистом, изучавшим наш самиздат, но о Юзе ничего не знал и не слышал. И тогда я произнесла: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…». Американец радостно закивал головой и выдал мне визу.
Сначала я невольно удивилась, а потом до меня дошло – да Юз ведь и не был героем самиздата! Никому опять же не в обиду будь сказано, но никакой самиздат не выдержал бы такого рода бесстрашия, не только абсолютного политического, но одновременно и метафизического, и языкового. Если не в изложении исторических фактов и не в исторической же их оценке, то в философском экзистенциальном осмыслении феномена Соньки, в спектрометрическом анализе этой адской смеси он пошел, пожалуй, дальше прочих. Отмечу в скобках, что я то ли не позволю себе ничего говорить, то ли позволю себе ничего не говорить в данном случае о Солженицыне. Юз указал Соньке ее место – у параши, исходя из онтологических и эстетических соображений. Только тут, у окошечка отдела выдачи виз, я наконец по-настоящему осознала, что он держал в руках, отваливая из СССР. Кроме «памятника литературы», ставшего гениальным дебютом Юза в прозе, «Николая Николаевича», таких блестящих сатирических и пророческих сочинений, как роман «Кенгуру» и повесть «Маскировка», к этому времени Юз уже написал свой главный труд – роман «Рука». Получалась такая новенькая пословица: с «Рукой» в руках – век свободы не видать. «Руку» до сих пор в каком-то смысле страшно читать. Но о ней речь впереди.
Кстати, в трагических и по-советски комических обстоятельствах отъезда в Шереметьеве тех лет Юз все никак не мог от нас, окаменевших этим тяжелым ранним утром провожающих, уйти окончательно. Он раз пять возвращался то с очередной отвергнутой таможенниками бутылкой водки, то с чем-то еще, не дозволенным для пересечения границы. Последний раз, уже изрядно преуспев в уничтожении контрабандного товара, он крикнул в толпу провожающих: «Увидимся через десять лет!». Тогда, в 1979 году, это прозвучало как черный юмор. А ровно через десять лет Юз впервые посетил Бывшую родину.
Действительно, нет пророка в своем отечестве.
Как только человек обнаруживает у себя пророческий дар, он немедленно сваливает из отечества – видимо, из целомудрия и для профилактики.
Каждый творческий человек всю жизнь решает для себя проблему «быть или стать». Кому не хочется «стать», то есть, стать фактом для других, получить признание, стать автором нашумевшего и лауреатом престижного? Но в глубине души больше всего любой автор жаждет не потерять способности ощущать и выражать, то есть – продолжать «быть». В этой связи отъезд Юза из СССР, его личный свал, на мой взгляд, следует рассматривать как свал в частную жизнь, в бытие как таковое. Ей-богу, как ни грустна разлука, но представить себе Юза, пусть бы ему даже удалось чудом наступить себе на горло, зажать нос и спрятать кукиш в кармане (поза, искусно исполненная рядом российских литераторов), вознесенным мутной волной перестройки, этак по-быстрому, как в подъезде, получившим признание во всенародной любви, а затем тянущим лямку капиталистических многотрудных будней – если повезет, то на телевидении или, на худой конец, на радио – в борьбе за безбедное существование, дачу и евроремонт, невозможно. Не лучше ли действительно удалиться и, пребывая в прозрачной тени Уэслианского университета, оставаться самим собой? И как бы ни шагнуло наше российское общество, в какую фазу или во что менее благозвучное оно ни вступило, то, что Юз сумел в свое время, опережая, вернее, проясняя сознание нашей духовной элиты, сформулировать, а в таких эмигрантских уже сочинениях, как, например, «Блошиное танго», «Перстень в футляре» или «Ру-ру», – развить под несколько новым углом зрения, никто, кроме него, так и не сподобился сказать о феномене меняющего свои очертания, но не суть, советского строя, который, подобно останкам мамонта, так хорошо сохраняется в нашей вечной мерзлоте… Так за всю перестройку и последующие стадии то ли распада, то ли становления, кроме афанасьевского пресловутого «агрессивно-послушного большинства», никто, несмотря на свободу слова и бурные потоки разоблачений, ничего выдающегося не произнес во всеуслышание, а маскировщики всех разрядов вновь оправились и бесперебойно получают свои производственные задания. Перенесемся, однако, с вашего позволен ия, в эпоху безбрежного брежневского периода, который теперь-то легко называть периодом, а тогда эти восемнадцать-двадцать лет великолепно иллюстрировали определение линии горизонта, которая удаляется по мере приближения, в эту эпоху расцвета невежества, цинизма и безысходности, которую принято было называть уверенностью в завтрашнем дне. Именно в эту эпоху довелось жить и расцветать дару Юза Алешковского.