Выбрать главу

– Ночью были заморозки, – сказал я из вежливости.

– Да, вчера гроза, сегодня заморозки. У меня, знаете ли, теперь много времени для размышлений. И вот, думаю я, в эпоху, как говорится, тоталитаризма и несвободы был порядок и спокойствие, а когда настала демократия и свобода, поглядите, какой бардак. Неужто нельзя выбрать золотую середину? Вы там когда-то что-то замышляли, мы об этом знали, ну и что, довольны теперь?

– Я всегда доволен.

Бронислав Цыпак снисходительно рассмеялся:

– Все осторожничаете. Я на пенсии. Чего меня бояться. И тоже не жалуюсь.

Дети устроены, жена занимается общественной работой, а я из этого Дворового Театра Абсурда еще сколочу политическую партию, увидите.

Какое мне до всего этого дело, подумал я. Он шел рядом, осторожно неся свою сумку, и развлекал меня беседой. И то хорошо. Болтовня старого осведомителя, агента или палача отвлекает от тягостных мыслей. Все проходит, как говорили наши предки. Может, я еще увижу его рядом с ксендзом во главе процессии. Зачем мои ближние так себя терзают, тужатся, выбиваются из сил, если все равно ничего не получается.

– Чего нос повесил, сосед? – спросил мой новый приятель Бронислав Цыпак.

– Не всегда же веселиться.

– Говорят, кто-то внес за вас огромный залог.

– Да. Но уже все выясняется.

– Дай Бог, дай Бог. Когда окончательно разберетесь, милости прошу к нам.

Сын обещает устроить поездку в Италию на фестиваль уличных театров.

Он задумался и шел, устремив взгляд в каньон улицы, медленно освещавшийся солнцем.

– Меня всегда интересовали творческие натуры.

Перед домом мы попрощались. С тяжелым сердцем я поднимался но лестнице, которую столько лет не замечал. Она для меня была лишь полосой тени. А теперь я с неприязнью смотрел на облупленные панели, выщербленные края терразитовых ступенек, отвратительно голые водопроводные трубы, бегущие по стенам неизвестно откуда и куда.

В моей комнате царил полумрак. Окна были закрыты шторами. Кто их задернул, я сам или услужливый Тони Мицкевич. А, не важно, как говорит замкомиссара Корсак.

Я осмелился принять душ. Подозрительно осмотрел ванную. Пустая, как все последние месяцы. Не осталось даже следов жены и сына, которых я, вероятно, никогда больше не увижу. Сын был не мой, жены. Ко мне относился с потаенным, чтобы только я мог заметить, бесстрастным недоверием и, пожалуй, со странной враждебностью. Что поделаешь. Было, прошло.

Я залез в ванну, открыл кран. Вода текла попеременно холодная и горячая. А я, подскакивая то от ледяных струй, то от кипятка, обшаривал взглядом ванную. И, конечно же, мои дурные предчувствия подтвердились. На стеклянной полочке лежала незнакомая помада. Я помылся так быстро, как только мог, и, даже не вытершись, схватил тюбик. Покрутил: вылез столбик цвета вереска. Чья помада – той или этой. Я попытался вспомнить цвет губ Веры и Любы. Не помнил. Наверное, одинаковый.

Я вошел в комнату, раздумывая над этим странным именем Люба. Какое-то оно раскоряченное, бесстыдное и неприятно звучащее. Открыл дверь на балкон, выбросил помаду. Где-то внизу громко звякнула жесть. Прикрывая наготу, я с любопытством выглянул на улицу и увидел стоящий под балконом лимузин Мицкевича и шофера, который, задрав голову, высматривал хулигана.

Мне стало не по себе. Кинувшись обратно в комнату, я начал торопливо одеваться. Все складывается ужасно. Угораздило же этого Мицкевича явиться с залогом и кошмарным напоминанием о последних днях войны именно тогда, когда со мной стряслась беда и жизнь нагло свернула с предсказанного гороскопом пути.

Конечно, через минуту раздался звонок. Я поплелся к двери, как на эшафот.

Открыл; передо мной стоял шофер с лицом нашего национального героя Костюшко.

– Добрый день, – сказал он с американским акцентом.– Господин Мицкевич приглашает вас на завтрак.

– На завтрак? – Я лихорадочно придумывал предлог, чтобы отказаться. – Как некстати. У меня несколько неотложных дел.

– Господин Мицкевич настаивает. Это очень важно.

Шофер говорил требовательно, тоном, не терпящим возражений. Я неуверенно топтался на месте. Сколько у меня было пустых месяцев и лет. А теперь навалилось все разом.

– Хорошо. Сейчас спущусь.

Я зачем-то обошел комнату. На столе все еще лежал таинственный бумажник президента. Кушетка при свете дня, а вернее, в утреннем полумраке выглядела невинно. Что ж, надо ехать. Черт бы побрал этого караима вместе с его самолетом, старомодным водителем и бестселлером, обучающим американцев испражняться. Кажется, я начинаю его бояться и ненавидеть.

Вздохнув, я вышел на лестницу.

Потом, в машине, уже немного придя в себя, я еще раз оглядел нутро лимузина, пощипал леопардовую или тигровую шкуру и в конце концов сказал в микрофон:

– Вам, наверное, трудно ездить по городу? Шофер сдержанно рассмеялся.

– Это разве город. Две улицы: Маршалковская да Иерусалимские Аллеи, остальное переулочки.

Мне захотелось познакомить его с трагической историей Варшавы, но в этот момент за темным стеклом мелькнула макушка Дворца культуры с оплетенным лесами шпилем. И Дворец затронули демократические перемены, подумал я.

Может, благодаря этому он избежит печальной участи и безжалостные иностранные бизнесмены не превратят его в одноэтажный склад кока-колы, если до того наши строители не разберут его на кирпичи или какой-нибудь фанатик не взорвет из идейных соображений.

Лимузин остановился перед гостиницей, шофер открыл дверцу и ввел меня в громадный вестибюль, встретивший нас золотистым светом ламп, бликами на никелированных поверхностях и спокойной изысканной матовостью мрамора.

Мы на лифте поднялись на какой-то этаж. В шикарном номере меня ждал Мицкевич в дорогом шлафроке с пестрым платком на шее. Если б не что-то азиатское в лице, он походил бы на своего однофамильца на горе Аю-Даг, мельком подумалось мне.

– Прости, ради бога, что потревожил, – раскрыл объятия Тони.

– Мои дела еще больше запутываются, – мрачно сказал я.

– Не горюй. Пробьемся,– и усадил меня в кожаное кресло, которое застонало, точно с него сдирали шкуру.

Бесшумно явился официант, толкая перед собой серебристый столик на колесиках.

– Выпьем чего-нибудь крепкого? – спросил Тони.

– Я водки больше в рот не возьму. Тони суетился, помогая официанту расставлять тарелки и блюда с закусками.

– Помнишь наши званые завтраки?

– Ничего я не помню.

Но он будто не замечал моего дурного настроения. Что ему еще нужно, думал я, чего не хватает. Вчера был составителем мартиролога, сегодня – бодренький финансист, готовящийся приступить к сытному завтраку. Решил, что ли, поразить мое воображение. Зря старается. Дохлое дело.

– Ты на меня обиделся? – спросил он, когда мы склонились над чашками. В соседней комнате что-то мерно постукивало. Наверное, там работал факс. Но зачем ему факс, телетайп и прочие штучки.

– С чего мне обижаться? Думаю, ты меня с кем-то путаешь. Нас ведь было сорок человек в классе.

– Нет. Чем давнее было, тем лучше помнится.

Пока мы с ним по-приятельски препирались за столиком, где еды бы хватило на весь наш дом, пока я поддерживал беседу, перемогая неприязнь и противный сосущий страх под ложечкой, на меня то и дело находило какое-то затмение, и я видел сумрак своей или той, другой комнаты и стройное девичье, женское тело, дивный образец девичьей, женской красоты.

– Я хочу кое-что тебе предложить, слышишь? – говорил Тони.

– Знаешь, ты меня ставишь в сложное положение. Сам же вчера обвинил в страшном грехе. Для многих этого было бы достаточно, чтобы покончить с собой.

– Не преувеличивай. Просто я рассказывал о своем отношении к прошлому.

– Тони, ради бога, напрягись, вспомни ту Пасху сорок пятого. Мы дневали в нищей халупе – одна комната, земляной пол – и ели картошку, заправленную жареными зернами льна или чем-то в этом роде. Накануне повстречали в пуще литовских партизан, и я ходил к ним на переговоры. Неужели, правда, не помнишь? А как убегали от советских? Ты беспрерывно стонал, хотя рана была неопасная. Я же тебя почти всю дорогу на себе тащил.