Выбрать главу

Опять нам пришлось пройти по коридорам, которые я помнил с давних времен, по мрачным туннелям, полным тайн и угроз, – непременной принадлежности ревнивой и самолюбивой идеи, придуманной, дабы превратить обветшалую планету в алмазный самородок, летящий в пустом пространстве без Бога. Но теперь здесь все по-другому. Полицейские упорно продолжают отмечать именины дежурного офицера, того самого, показавшегося мне похожим на Гиммлера человечка с выцветшими усиками и в очках в металлической оправе.

Царицей бала была Анаис, не то гостья, не то арестантка, бродившая в расшитом пончо по закоулкам комиссариата, прижимая к себе, точно неживого подкидыша, свой узел.

Корсак куда-то пропал, и я стал стучаться в разные комнаты, но почти все были заперты. В одной, правда, меня радостно поприветствовали:

– Добро пожаловать, пан депутат!

А во мне постепенно нарастал гнев. Вокруг страшный хаос, как перед надвигающейся бурей. Ужасающий гул перед взрывом. Что я, сам себя должен допросить, осудить и наказать. Если б я мог наступить огромной ножищей на этот старый дом, нашпигованный бессмысленным движением и воплями дебилов, моих так называемых братьев.

– Малыш, – подскочила ко мне Анаис, – на, прочти кусочек про Господа Бога, – и стала совать мне свой засаленный манускрипт.

– Я когда-то прогнала

Бога, как бешеного пса, а теперь ищу потерю, брожу по кабакам, канавам, кутузкам. А может, хочешь, чтобы я сама прочитала?

– Отцепись! Отстань и от меня, и от Господа Бога, – грубо сказал я, хотя намеревался выразиться интеллигентно, с использованием философской терминологии.

Анаис расплылась в демонстративно сладкой улыбке – видно, привыкла к хамству своего окружения.

В коридорах вдруг поднялась кутерьма, тщедушные полицейские забегали взад-вперед, на ходу застегивая ремни. А я наконец отыскал дверь своей камеры.

Президент делал гимнастику, поглядывая на окно, по которому ползли поблескивающие капли весеннего дождя.

– Кошмар, – отдуваясь, прохрипел он, как старая фисгармония. – Через полчаса начинается моя демонстрация.

– К черту все. Провались вы пропадом. Я больше не выдержу.

– О, о, хорошо говоришь, – обрадовался президент. – Да, наступает, а быть может, уже наступила новая эра. Ты заметил, что в нынешнем году две девятки? Девятка – это одухотворение. Девятка – это тирания духа.

– А я все вижу увеличенным. Окно огромное, нос огромный, капли дождя огромные.

– Европа пухнет. Европа собирается еще раз родить. Постучи в дверь. Пускай нас выпустят. Внимание, я падаю в обморок.

И повалился на свою койку. Пролежал минуту, раскинув руки, на скомканном одеяле. В непролазных дебрях его бороды отчаянно моргали черные, налитые кровью глазки.

– Президент, – сказал я, – у меня на этот год потрясающий гороскоп. Я могу совершить фантастический подвиг или сделать эпохальное открытие.

– Задыхаюсь, – простонал президент. – Разбей окно.

Как много раз в жизни, так и в ту минуту, в тот час я балансировал на грани сна и яви. Отрезвили меня, вернув к реальности, взрывы смеха в коридоре. Издавна знакомый хохот – я его слышал на железнодорожных вокзалах, за стеной у соседей, в каких-то ситуациях во время войны, а потом, привыкнув к веселью ближних и успокоившись, стал возвращаться сквозь невидимую летнюю тень в свой старый сон, где мой дедушка шел садом к нашему дому в деревне, вернее, в маленьком городке у восточной границы, шел, облитый красным заревом заката, и, как мне казалось, нес что-то в вытянутых руках, но он ничего не нес, просто шел в белой рубашке и черном жилете, а на плечах у него, на этом жилете, краснели огромные, будто у российского генерала, погоны, но то были не погоны, а пятна кровавого зарева, и позади него мерцал этот красный свет, и из-за белых стволов фруктовых деревьев просачивался густой свет заходящего солнца. Дед никогда не доходил до дома, я напрасно ждал его у окна или на крыльце, и в конце концов просыпался, и думал: а может, мой дедушка существует и останется во Вселенной, раз я так отчетливо, так ясно его вижу и воссоздаю на краткий миг в своих снах, в своей памяти, в своем пульсирующем сознании.

Грохнула дверь: в камеру вошел один из здешних многочисленных юных и тщедушных полицейских. По деревенскому обычаю поманил меня пальцем:

– Вещи захватите.

– У меня нет вещей.

– Значит, без вещей.

Опять мы шли по коридору, огибая козлы и баки с известкой. Сейчас тут было тихо, пусто и только на застеленном газетами полу еще валялась бутылка из-под советского шампанского.

В дежурке двойник Гиммлера, подозрительно румяный, с мутными глазами, подсунул мне какой-то листок:

– Распишитесь в получении бумажника.

– У меня не было никакого бумажника.

– Расписывайтесь, спорить будем потом. Я расписался. За открытой дверью сыпал крупный весенний град. Где-то монотонно бормотала полицейская рация.

– Можете отправляться домой.

– Вы меня отпускаете?

– Отпускаем. Под залог. Ошеломленный, я стоял перед деревянным барьерчиком, который помнил по былым временам.

– Значит, ничего не случилось? – пробормотал я, и в висках у меня застучало.

– Случилось, что должно было случиться. А за вас уплачены большие деньги.

Попрошу никуда не уезжать и каждые три дня отмечаться в комиссариате.

Я вертел в руках незнакомый, потертый, во многих местах распоровшийся бумажник.

– А она?

– Какая еще она? Идите и не морочьте людям голову.

Может быть, меня взяли просто за то, что я надрался, подумал я. Как хорошо сидеть в тюряге за невинное, безгрешное пьянство. Да, я бы, вероятно, стал алкоголиком, если б не слабое здоровье. Отгородиться от неудобств мира четвертинкой водки, отсечь тяготы повседневности, накачаться наркотиком до неожиданной, быстрой агонии. Боже, Боже.

Я спустился по ступенькам к выходу. В лицо ударили шершавые ледяные градины. Откуда-то вынырнул замкомиссара Корсак. Описал локтями полукруг и энергично выдвинул вперед подбородок, словно пытаясь проглотить крутое яйцо.

– Вам известно насчет неразглашения? Следствие еще не закончено.

– Но домой я могу идти? – спросил я, и по спине у меня побежали мурашки, потому что я вспомнил свой дом – большой, как Монблан, и свою маленькую квартирку, в которой ни от чего нельзя спрятаться.

– Идите и забудьте о наших неофициальных беседах. Или нет, не забывайте.

Они вам вскорости пригодятся. Два слова: Славянский Собор.

– Я уже ни на что не гожусь, пан комиссар. Меня занесло на вершину горы, и теперь всё вместе со мной кубарем катится вниз.

Он показал мне два растопыренных пальца – знак победы – и скрылся в коридоре, где кто-то завыл; прежде такой вой говорил о пытках, а сейчас мог означать, что кого-то тоска заела.

Я вышел на улицу и остолбенел. Перед комиссариатом впритирку к тротуару стоял гигантский автомобиль с длинным капотом, казалось, достающим до перекрестка. В черных и словно бы жирных стеклах я увидел свою осунувшуюся физиономию. Шофер, как будто из довоенного фильма, то есть во френче цвета маренго, брюках-галифе и облегающих икры крагах, молодой человек с форменной фуражкой в руке приоткрыл передо мной дверь этого лимузина не из нашего мира. А вокруг клубилась толпа с помятыми и разорванными транспарантами. Демонстранты, завороженные видом заграничной машины, позабыли, зачем собрались.

– Мне садиться? – спросил я пересохшими губами.

Шофер кивнул и шире открыл дверцу. Я влез в сумрачный салон. Какой-то человек с лицом далай-ламы сидел, развалясь, в углу машины и смотрел на меня со странной усмешкой.

– Ну и что? – спросил он.

– Знаете, у меня ужасные неприятности, я совершенно раздавлен.

– Слыхал, слыхал. Не узнаешь?

– Простите. Не узнаю.

– Мицкевич.

– Что Мицкевич?

– Мицкевич. Из гимназии. Мы вместе учились с первого до третьего класса.