Выбрать главу

Вадим извелся, глядя на нее. Все собирался с духом — подойти, сказать что-нибудь, да так и не собрался. И, злясь на себя, твердо решил, что после бала, когда всем классом отправятся в городской парк встречать на берегу реки рассвет, непременно подойдет.

Но нет, снова не получилось. Люда неожиданно исчезла. Часов около десяти за ней явилась мать, и они ушли. Видно, боялась за дочь, чтобы не утомилась, не простыла. Люда лишь незадолго до того выписалась из больницы. А Вадим не видел, как они уходили, — по просьбе директора школы возился с усилителем, который вдруг забарахлил, перестал работать. Вадим едва не заплакал, узнав, что Люда ушла. Хотел бежать следом, но что скажет ей? И после той минуты никакого праздника в душе уже не было. Ни музыка, ни танцы, ни полученный аттестат, ни зарождавшийся на их глазах чистый рассвет нового дня — ничто не радовало его.

С того выпускного вечера Вадим так больше и не видел Люду.

Два с лишним года… Почему его строгай и заботливый старшина Хажаев раньше не показал карточку своей младшей сестры? Как знать, может, давно бы уже знал Вадим новый адрес Люды. Может, писал бы ей письма, а она отвечала бы ему.

С Дёмкинских прудов Вадим возвращался новой дорогой — захотелось не через сквер пробежать, а сделать небольшой крюк и свернуть на улицу Репина, где стоит их школа — двадцать девятая, как обозначено серебряными цифрами на синей доске и что без всяких цифр накрепко врезано в память.

Свернул. Стоит, трехэтажная, из серого силикатного кирпича сложенная, так хорошо знакомая, своя и в то же время немного уже чужая. Тихо в школе. И во дворе, за узорчатой оградой, — никого. Воскресенье…

То ли солнце поднялось выше и стало теплее, то ли от бега разогрелся, но оставшуюся дорогу Вадим теперь не бежал. К тому же и стеснялся немного: народу на улицах заметно прибавилось, и бежать на виду у всех, да еще в куцем своем костюмчике, — значило вызвать всеобщее внимание.

Проходя мимо дома, где на втором этаже за окнами с желтыми занавесками жила Зайцева, Вадим и глаза поднять поостерегся. Вот, оказывается, каким сердцеедом он был в школе. Только теперь выясняется.

Отец уже встал. Чистил на кухне картошку.

Вадим снова умыл вспотевшее лицо, постоял под душем и, войдя в комнату, причесал перед круглым зеркалом, оставшимся после отъезда сестры Вари, свои русые, чуть, пожалуй, коротковатые волосы. Прическа, конечно, не шик-модерн, не сравнить с Сергеевой, ну да ладно, сойдет. Платить трешку колдуну-парикмахеру Морису, чтобы волосы уложил, щеточкой пригладил, дорогими духами брызнул, — таких денег пока нет. И так ли уж обязательно отдавать эту трешку? Тут еще взвесить надо.

На столе Вадим увидел вчерашний листок с написанными Сергеем номерами телефонов. Особенно легко запоминался верхний, Сабины, — 52–53–20. Вадим подумал, усмехнулся, немного с удивлением поглядев на себя в зеркало, и спрятал листок в ящик стола.

— Отец, — проходя в кухню, опросил Вадим (до армии он называл отца папой, а тут в первый же день как-то само собой выговорилось: отец; так, наверно, и лучше, естественней — двое взрослых мужчин), — отец, как жить-то будем?

Алексей Алексеич бросил в кастрюлю с картошкой щепотку соли из банки и без веселости в голосе сказал:

— Про мою жизнь чего толковать? Закатным путем пошла, книзу. Шесть годочков отработаю — пенсионного козла забивать стану. Теперь, сынок, про твою жизнь помечтать надо.

Вадим хотел подбодрить отца, пошутить: мол, до «пенсионного козла» ему на пользу было бы и просто козлом взбрыкнуть, но не сказал, не пошутил. И грубовато показалось, и вид отца не располагал к такому «юмору». Сильно сдал отец за эти два года. Ссутулился, вокруг рта еще глубже залегли морщины, волосы сплошь седые. Если уж за пятнадцать лет после смерти мамы не смог переиначить свою жизнь, то где уж ему сейчас «взбрыкивать»! Так, видно, и доживет один.

Вадим подсел к столу, поводил пальцем по знакомым блекло-голубым завитушкам на клеенке и поднял на отца вопросительный взгляд.

— Пап (сейчас именно так сказалось), ты из-за меня и Вари не захотел больше… ну, один, в общем, остался?

Алексей Алексеич с минуту молча стоял у плиты, смотрел куда-то в пространство, видимо удивляясь, что сын задал такой вопрос. Но удивляться, по сути, нечему — парень-то ишь вымахал, его, отца, перерос. И умом давно не мальчик уже.

— Я, Вадим, — проговорил он наконец, — не стану себя причесывать, дескать, всю жизнь любил одну Клаву и оттого верен остался ее памяти. Жизнь изменить я бы не против. Хоть и вы были, дети то есть, но одному тоскливо. Не прочь бы жизнь изменить. Может, тыщу раз думал об этом. Да вот, видишь, не удалось. Не случилось. Тут — натура, ничего с ней не поделаешь. И парнем-то был — ужас до чего стеснялся девок. И нога еще с детства усохла. Привык убогим себя считать. А как не считать? Сам забудешь — ребята напомнят. И очень я по этой причине робел перед женским полом. Да и сейчас таким остался. Точно таким же! — Алексей Алексеич грустно рассмеялся. — Зато вот птенцы у меня, — он не без гордости посмотрел на Вадима, на развернутые плечи его, крепкую шею, — птенцы у меня удались. Что ты, что Варя. В мать. С Клавой идем, бывало, — то один оглянется, то другой, так пригожа была. А у меня вместо радости — царапки на душе. И стараюсь изо всех сил хромать поменьше, чтоб не очень видно было. И всё Клава понимала, локоть мой крепче к себе прижмет я шепчет: «Не обращай внимания. Я-то знаю, что ты лучше их». Говорила так. Видать, просто успокаивала.