По периметру этого мига: за окнами на Невском была всё та же зима, а в Сочи происходила всё та же Олимпиада с её (на самом-то деле) несостоявшейся факелоносицей Кабаевой (или она несла-таки факел? Не помню).
Сейчас мой Перельман (в ресторане) – пытался управиться с палочками, подумывая, не взять ли себе обычный прибор; согласитесь, и в этом есть символика жеста.
А потом Хельга ему что-то сказала. Он (намеренно) не услышал: был глух и нем – для её мира! Который был настолько непобедим, что и связываться не стоило: следовало жить мимо и дальше.
Здесь Перельман подумал: реальность ресторана-кафе хороша ещё тем, что в одой версификации Хельга может его покинуть, а в другой – остаться и продолжить настаивать на своих амбициях.
Он поднял на нее глаза: на экране монитора (и шевелением губ, и и из динамиков) её слова прозвучали, словно бы выписанные на латыни самим Петронием:
– Замолчишь ли, лесной грабитель, никогда не преломивший копья с порядочной женщиной! – сказала она ему, выговаривая за очевидную глупость всей его жизни: сказанное означало примерно следующее (или только часть по-следствий): посадить дереве, построить дом, вырастить сына.
На деле это звучало так:
– Вы никого не используете и не позволяете пользоваться собой. Хорошо, это ваш выбор: выключить себя из судеб мир. Вы словно бы кастрируете себя, лишаете себя мирской судьбы. Ссылаясь на то, что в этом мире всяк друг друга пользует, всяк тщится обогатиться и насладиться.
Он знал: если бы дело было лишь в ресурсах и их перераспределении между субъектом и объектом (она это назвала словом пользует), всё (меж них) – решилось бы за один миг: он бы ей уступил себя.
Если бы он только мог; но! Он был настоящий, из раньшей жизни. Всамделишные люди не могут отказаться от всамделишности.
Они иначе смотрят на мир. Просто смотрят. Просто видят: мир без настоящего – непоправимо пошл; вот и Хельга (при всём при том, что она была в своём праве) – оказалась непоправимо пошла; но!
Именно так (и именно сейчас) – Перельман оказался в ситуации, когда ему придётся встретиться с одной из её ипостасей на бандеровской Украине. Разумеется, там ему предстоит выбрать (как если бы такой выбор вообще для него существовал) – меж выживанием и всамделишностью; Перельман не мог об этом знать.
Зато Перельман (в этот миг решения) – даже вспомнил одно (в те годы) ещё не написанное стихотворение.
Которое стихотворение было всего лишь честным и ничего не решало.
– Что вы там бормочете? – могла бы спросить Хельга.
– Напоминаю себе: «у тебя остаётся только то, что ты отдал».
Ничего такого произносить не пришлось. Однако же решались (здесь и сейчас) задачи вполне космические. Но не только поэтому (из своего далёка) – всё тот же коварный Петроний (по воле души Перельмана) продолжал доходчиво комментировать:
– Неужели я должен выслушивать твои рассуждения, что банальней цитаты из сонника? Поистине, ты поступаешь много гнуснее меня, когда расхваливаешь поэта, чтобы пообедать в гостях.
Перельман улыбался (про себя). Перельман вспоминал тексты (себе вровень). А Хельга (в это время) – вовсе не умолкла и сказала ещё и ещё много-много других своих несомненностей, с которыми сложно было бы не согласиться; с которыми он не мог соглашаться.
Была ли она образована (в реале)? Никому это не было интересно: Хельга предъявляла претензии Перельману и миру, потому душа за пультом монитора переводила их на доступный Николаю язык.
Так что Хельга легко перескочила с Петрония на Бахтина (не общеизвестного, а брата его – французского легионера):
– Если вы не одумаетесь и не переменитесь, не вернете своей поэзии оплодотворяющую силу амбиций, то мир уйдет дальше, в своё будущее, а вы останетесь лежачим камнем.
Он опять посмотрел на неё – из своего будущего: такой «он» – опять не мог согласиться.