— Куда хотите его девайте, а что б я эту срамоту не видела!
— Я его сюда вот, в угол приткну и досками снаружи прикрою, — поспешно сказал старик. Ему было неловко, совестно, и он вдруг разозлился на себя за это. — А ты чего такая сердитая? — спросил он. — Ты только погляди, красавец получился какой!
— Тьфу! — в сердцах плюнула невестка. — Нашли над чем шутить! Глаза б мои не смотрели и уши б не слышали! — Она повернулась и быстро вышла.
Старик постоял неподвижно у верстака, покашлял, потер ладонью лысину. Затененная внутренность гроба выглядела глубокой, словно без дна. Ему стало не по себе, холодком знобко по спине, по лопаткам потянуло. Оно и в самом деле, что ж теперь? Ложись и помирай, самая пора.
Во дворе старик увидел заходящее угрюмо-красное, резко очерченное, без лучей, солнце, длинные темные тени на земле, одинокое розовое облако над головой, и едкая, сухая, мучительная тоска охватила его душу. Почудилось, что видеть это ему придется совсем-совсем недолго. Всего лишь несколько, быть может, раз. Он смотрел и смотрел, и даже моргать, перечеркивать хоть на мгновение прелесть мира было жалко…
Это состояние скоро прошло, оставив в душе старика странную пустоту. На следующее утро все, чем можно было бы заняться, представилось ему вдруг совершенно бессмысленным и ненужным. Ни к чему не лежали руки. Что изменится от его мелкой, бессильной возни? И бесполезна она, и незаметна не только для других, но и для него самого, пожалуй. Вот ведь каждый день он чем-то занят, а попробуй вспомни, что делал месяц, два назад? Ничего и не вспомнишь. Так, таскался из угла в угол по двору…
Весь этот день старик провел, то сидя на лавке у дома, в тени одичавшей вишни, то лежа на деревянном своем диване. Он даже подумал — не заболел ли? Но нет, не похоже было, если только не считать за болезнь это равнодушие, эту сосущую пустоту внутри.
Такое повторилось и на второй день и на третий. Он и ел теперь меньше обычного, казалось, что и это ни к чему. Чтоб сидеть да лежать, сил много не надо. И людей он как-то сторониться стал, и разговаривать ему с ними не хотелось. Спросит что-нибудь невестка, сын или внучка — ответит коротко, и только. Все ведь давно говорено-переговорено и никогда ничего от разговоров этих не менялось, зачем же зря язык трудить?
У старика постоянно было теперь такое чувство, словно он смотрит на все окружающее издалека. Видит, скажем, дерево со всеми подробностями и оттенками: с формой и цветом листьев, с выгибом ствола, с сучьями, с трещинами коры, и знает, что до него десять примерно метров. И одновременно оно представляется ему далеким, призрачным, и не доехать до него, не дойти. Что-то похожее и со временем случилось, медлительным оно стало и вязким, как смола. Заметит он идущего к нему по улице человека, отведет взгляд, задумается надолго, а посмотрит вновь — мельтешит тот человек почти на том же самом месте, пара минут, по этому судя, всего и прошла.
Однако больше всего его мучила тоска, потаенная и глухая. Порой ему казалось, что это осадок от всех пережитых им горестей, бед и неудач. Тоска лежала на самом дне души, как слой мельчайшей, едкой пыли, и была то малозаметной, неощущаемой почти, то вдруг вздымалась беспросветным черным облаком. В такие минуты старик думал, что нужно или возвращаться усилием к обычной своей деятельной жизни, или, если ничего не выйдет, ложиться покорно на спину, складывать на груди руки и навсегда закрывать глаза.
Невестка заметила его состояние, забеспокоилась, спрашивать начала — что, как и почему? Старик отвечал уклончиво и односложно. Да и что он мог сказать? Что жизнь отслоняется, что срок его последний подходит? Только такое ведь и говорить незачем, сама понимать должна.
На свадьбу к Глушковым, соседям, старик идти не хотел. Какая там свадьба, если на белый свет смотреть муторно! Невестка, однако, проявила в уговорах странную настойчивость.
— Нехорошо! — говорила она, стоя перед ним в новом, делавшем ее какой-то чужой, платье. — Обидятся же люди!
— Да ну! — отмахнулся старик. — Кому я там нужен?
— Как кому? Они, знаете, как вас уважают! И Галинка на ваших глазах выросла. И соседи они хорошие, никогда у нас ничего такого с ними не было.
— Не хочу и не могу. — Старик виновато улыбнулся. — Силов нет.
— Какие там силы нужны! Посидеть да на людей посмотреть — только и всего. Счас я вам одежу достану, принарядитесь, и пойдем. На немножко хоть.
Старик понял, что невестка скорей всего развлечь, встряхнуть его хочет, и в конце концов согласился. Как откажешь, если человек ради тебя же самого старается? Да и соображение о том, что Глушковы могут обидеться, подействовало на старика. Маловероятным оно, правда, ему представилось, и все-таки было приятно.
Федор задержался в рейсе, и на свадьбу они с невесткой пошли вдвоем. Старику казалось непривычным видеть на себе белейшую, так что глаза резало, рубаху, отутюженные брюки и начищенные башмаки. Давнее, по детству памятное чувство неловкости и скованности от новой одежды возникло в нем.
— Чтой-то я очень нарядный получаюсь, — смущенно сказал он невестке.
— Вот и хорошо! На люди, чай, идем. Может, галстук Федоров наденете? Я достану счас.
— Да ты что! — испугался старик. — Совсем из меня чучело огородное сделать хочешь?
Перед самым выходом из дома невестка подвела его к вделанному в дверцу шкафа большому зеркалу.
— Ох, неладно как… — пробормотал он.
— Почему ж? — удивилась невестка. — По-моему, лучше не бывает. Десять лет с костей, как минимум. — Она взяла его под руку. — Вот так вот и пойдем, по всем правилам чтобы.
Посмотрев на невестку в упор, увидев ее свежее, веселоглазое, красногубое лицо, уловив запах духов и молодого, здорового тела, старик вдруг почувствовал себя на мгновение совсем маленьким мальчонкой, которого должна опекать эта красивая заботливая женщина. Чувство было сложным: и сладким, и мучительно-горьким одновременно…
А потом, когда они, не торопясь, шагая в лад, шли по улице, он ощутил тепло ее руки, и опять что-то повернулось в его душе, и он осознал себя на миг не мальчишкой, как только что, а здоровым, крепким, в полной еще силе мужиком. И словно бы не невестка, а жена шла с ним рядом, держала под руку, касалась его теплым своим плечом…
К их приходу свадьба уже набрала размах и силу. Дом был так полон людьми, их голосами и смехом, звоном и звяканьем посуды, угрожающим рычанием баяна, топотом и визгом пляски, что, казалось, стены и потолок могут не выдержать и рухнуть под этим напором. Веселая жизнь клокотала в доме, встряхивала его, как кипящую на сильном огне кастрюлю.
Мать невесты, которую старик помнил босоногой еще девчонкой, обрадовалась им с Татьяной, провела за стол и усадила неподалеку от молодых. Сначала старик чувствовал себя оглушенным, подавленным царившим вокруг движением и шумом. Он весь сжался, стараясь занимать как можно меньше места, то и дело поглядывал на невестку, словно ища у нее защиты и помощи и отдыхая на ней глазами.
— Что, дедушка, оробел, что ль? — спросила Татьяна. — На вас не похоже. Выпейте для храбрости! — Она засмеялась, блестя белыми влажными крупными зубами. — Ну-ка, вместе давайте…
— Нет, нет, — старик прикрыл ладонью рюмку. — Я погожу пока.
— Пока погодите, а потом придется. Свадьба!
Понемногу старик освоился, и напористое веселье свадьбы начало исподволь проникать в него. Отовсюду пошел в душу ему и в тело некий бодрящий, оживляющий ток. От песни, которую пели, склонив друг к другу головы, три молоденькие девчонки; от баяна с его арбузно-красными мехами и ласково урчащими звуками; от плясунов с их мелькающими руками, ногами и разгоряченными, потными, лоснящимися лицами. А скоро ему стало казаться, что он и сам поет, заливисто и звонко, и он напрягал горло и беззвучно шевелил губами; что он и сам пляшет, азартно и лихо, и он ерзал на стуле и притопывал…
Когда же все громче и настойчивей стали кричать «горько» и жених с невестой встали и смущенно потянулись друг к другу, старик решительно взял рюмку. Он знал, что сможет сейчас выпить — уж очень хороши, близки, родственны показались ему молодые, и он на мгновение словно бы перенесся в свое, шестидесятилетней давности время, когда он вот так же стоял на виду у людей и обнимал и целовал молодую свою жену…