Водка пошла на удивление легко, и старик почти не ощутил ее вкуса.
— Молодцом! — одобрительно сказала невестка. — Теперь главное — закусить получше. Ну-ка, давайте я вам положу…
И старик закусил, да славно так, с полузабытым уже удовольствием. Вспомнился сын, и он пожалел, что его нет рядом в такую славную минуту.
— Что ж Федор-то?
— Не вернулся еще. Вернется — придет, он знает.
Старик выпил еще рюмку, и ему сделалось так хорошо, как давным-давно уже не бывало. Все, кого он видел вокруг, казались ему милы, добры и, главное, понятны до конца. Он как бы сливался душой с каждым, на кого бы ни падал его взгляд. Смотрел на тракториста Махина и ощущал его спокойное добродушие и несокрушимую силу: взглядывал на продавщицу сельмага Валю и испытывал на мгновение восторг, с которым она рассказывала что-то соседке; замечал кладовщика Васюкеева и, как и тот, начинал улыбаться расслабленно и блаженно. Старику чудилось, что душа его растекается, дробится, переселяется в окружающих людей, а сам он словно бы исчезает. В этом было что-то подмывающе-приятное, как при скольжении с крутой горы…
Вспомнились маета и мука, пережитые им в последние дни, и старик даже головой тряхнул, прогоняя воспоминания. Что это он, в самом деле, так рассопливился? Да ему, может, и действительно судьба до сотни лет дожить, а то и больше! Не бывает такого, что ли? Бодриться надо, не унывать, только и всего. А он ящик этот дурацкий сколотил, додумался тоже! Оно и понятно, почему тоска его заедать начала. Сам же, своими руками точку в жизни поставил — ложись теперь, выходит, и помирай. Нет, милый, это-то легче всего, а ты поживи, потерпи, да порадоваться иной раз сумей.
Старик выпил третью рюмку, и окружающее стало для него еще ярче, еще оживленнее, еще шумнее. Разноцветная одежда, посуда на столе, шторы на окнах, ковер над диваном — все это постепенно делалось более отчетливым, густым по окраске и словно бы выпуклым. То же происходило и со звуками, они как-то особенно ладно и отделялись друг от друга, и тут же начинали перемешиваться, сливаться в единый густой поток. Но самым интересным был свет. Он усиливался, приобретал особенный, удивительный, приятный золотистый оттенок. Старику чудилось даже, что исходит он не только от трехрожковой люстры под потолком, но что его едва уловимо излучают и люди и вещи. Это был словно бы вечный, без начала и конца, свет жизни, и все вокруг было пронизано им.
Когда вновь закричали «горько!», то этот щедрый золотой августовский свет так ярко лег на молодых, что старику пришлось на мгновение смежить веки.
С трудом пробравшись сквозь людскую толчею, старик вышел на крыльцо — свежего воздуха глотнуть и хоть немного остудить голову. Однако свет, слепивший старика в доме, не вполне исчез и здесь. Его можно было уловить и в белеющей полоске дороги, и в кронах лип неподалеку, и в молочном разливе тумана над лугом и рекой. Может, звезды на чистом, темно-синем небе излучали его, может, тонкий серпик месяца, а возможно, сама земля отдавала накопленный за день свет солнца…
Хлопнула дверь, и на крыльце появилась Надюшка Фетисова.
— Кто тут? Ты, дед Иван?
— Навроде.
Надюшка дышала шумно и тяжело.
— Ты чего это запаленная такая? Как, скажи, ездили на тебе?
— Кому, дедушка? — Она пьяновато рассмеялась. — Мужиков-то раз-два, да и те уже лыка не вяжут. Плясала я… Нет, ты скажи, куда это мужики деваются? Пока маленькие, вроде поровну девчат с ребятами, а потом как черти какие вас уносят! У пожилых, глядишь, две бабы на мужика приходится, а у старых и подавно одни старухи. Куда вы деваетесь-то?
— Дак куда ж… Износу мужикам, значит, побольше.
— Износу! Водка изнашивает да дурь ваша!
— Не всех, однако.
— Не всех, не всех! Ты-то вон какой еще герой! Пастушок… — Смеясь, она качнулась пьяно.
Старик поддержал ее да так и оставил руку на тугом Надюшкином бедре.
— Ну! — восхищенно воскликнула она. — Молодец, дедуля! Обнимаешь, стало быть?
— Стало быть, так.
— Вот спасибо! Хоть ты меня уважил! — Надюшка расхохоталась, надавливая на него грудью.
Не желание, а лишь воспоминание о нем, такое острое, что он вздрогнул, пронзило старика. Все как-то спаялось воедино в эту минуту: и странный золотистый свет, светивший ему в доме и здесь, и недавно пережитое чувство близости к окружающим его людям, и радость жизни, и горечь, и сожаление о ней, — все это вошло в него узким, режущим клином. Он отстранился от Надюшки и шагнул с крыльца.
— Куда же ты! — насмешливо крикнула она ему вслед. — Вот беда, последний кавалер меня покинул!
Старик направился к своему дому, не понимая хорошенько, зачем он это делает. Хмель, душевное и телесное напряжение, чувство непривычной, требующей выхода силы томили его. Стараясь отвлечься, он смотрел вокруг, но это не помогало. И в темном, чуть подсиненном небе, и в ярких колючих звездах, и в узком, как челнок, серпике луны, и в белом слоистом тумане над лугом, и в запахе травы, и в далеком скрипе дергача тоже была томительная, ждущая от него чего-то прелесть и красота.
Он решительно, как бы спеша взяться за важное, не терпящее отлагательства дело, вошел во двор. Хмель странным образом не только не мешал, но помогал ему, делая каждое его движение особенно свободным, смелым, размашистым.
Скользнув взглядом по дворовым постройкам, он вдруг понял, зачем шел сюда и что должен здесь делать. Он торопливо рванул дверь сарая и щелкнул выключателем. Вспыхнувший свет был ослепительно ярким и имел тот же, что и в доме Глушковых, золотистый чудесный оттенок. Он замер, приучая к нему глаза, а потом стал с силой, с грохотом отшвыривать в сторону стоявшие в углу доски и в конце концов оказался перед собственным гробом.
Старик постоял, прислушиваясь к себе и к миру. Ему очень в эту минуту хотелось жить. Долго. Как можно дольше. В распахнутую настежь дверь сарая пахнуло ветром, и эта сыроватая тугая волна воздуха словно бы принесла с собой все, что он только что видел и слышал: и высокое небо, и звезды на нем, и запах земли и травы, и молоко тумана… Сам же старик был в центре всего этого, а мир плыл, вращался вокруг, и невозможным казалось исчезнуть, уйти из мира и тем, может быть, разрушить извечный его ход…
Старик взял топор, отделил крышку гроба и стал обухом разбивать ее, размахиваясь широко и смело. Он чувствовал себя в эти минуты необыкновенно сильным и с каждым ударом словно молодел, освобождаясь от чего-то тяжелого и гнетущего. Облегчалось бремя его лет и всей его жизни, ему становилось все свободнее и вольнее. «Так… так… так…» — бил в дерево обух, подтверждая мысли его и ощущения. Туго и точно подогнанные шипы с трудом выходили из пазов, и у старика даже удовлетворение мелькнуло — хорошо сделано, на совесть…
Он кончал уже лихую свою работу, когда услышал за спиной:
— Дедушка! Да вы что это тут?!
Лицо невестки было испуганным и изумленным. Старик, стоя среди разбросанных вокруг досок, молча развел руками и улыбнулся.
— Так вы что ж, домовину свою, что ль, разбили? — догадалась невестка. — Вот так номер! Да вдребезги… А я смотрю, куда-то пропал, дай, думаю, сбегаю домой, вдруг что такое…
— Поманилось чего-то, понимаешь… — пробормотал старик, — разбить и разбить. Душа, что ли, попросила…
— И правильно! — воскликнула невестка. — Куда ж оно — такую страсть в дому держать! Только молчок об этом, засмеют. Что сделал его — чудно, а уж что обратно разбил — совсем потеха.
— Мне что же говорить! Не хвалиться ж…
— Вообще-то есть чем… — Невестка прыснула. — Да об этом если и скажешь, не поверят! Захмелели крепко, что ль?
— Не особо чтоб… Так как-то потянуло, я ж говорю тебе.
— Ну, вот и ладно, вот и пусть. А доски хороши, господи! Отделано-то как, сил сколько положено! Неделя, чай, ушла?
— Вроде того.
— Жалко трудов. Вон у меня посуду девать некуда. Какой-нибудь шкафчик небольшой сколотить да на стенку повесить…
— Сделаю! — твердо сказал старик. — Сделаю обязательно.