Выбрать главу

— Ну конечно! — крикнул он. — Мне не надо! Мне ничего не надо! Мне только работать с утра до ночи надо! Только это, а тебе все остальное. Побрякушки, тряпки, дубленки, норки, чернобурки…

— Не устраивай истерики, — поморщилась жена брезгливо. — Да, по-моему, этот костюм тебе не нужен. У тебя синий вполне приличный еще. А насчет тряпок… Что ж, в этом отношении между мужчинами и женщинами есть разница, и тебе не к лицу ее забывать. Это не по-мужски, мой милый.

— Я работаю, понимаешь!..

— Понимаю, — прервала Ляпина жена. — Прекрасно понимаю, как ты работаешь. Нечего из себя страдальца и мученика изобразить. Скажите — он работает! Что ж тебя, на руках за это носить прикажешь?

— Да-а, — плаксиво протянула давно уже вошедшая в комнату и стоявшая у двери дочь. — Вы себе все покупаете, а мне магнитофон не можете купить…

— Замолчи! — крикнул ей Ляпин. — Не смей вмешиваться не в свое дело. И вообще, уйди, уйди, тебе говорят, сейчас же!

Дочь продолжала стоять неподвижно и смотрела исподлобья с упрямством и злостью. Ляпин шагнул к ней, схватил за плечо и силой вытолкнул из комнаты.

— Ты что это развоевался так? — спросила жена с недоумением. — Полегче, руки, по крайней мере, не распускай.

— Непривычно, да? — крикнул Ляпин. — Привыкли, что я всегда молчу в тряпочку? Придется перестраиваться, хватит!

— Что хватит, господи? Да что это с тобой?

Искреннее удивление, звучавшее в голосе жены, особенно возмущало Ляпина. И в то же время он понимал, что и возбуждение его, и злость, и крик наигранны и, в сущности, направлены не на жену и дочь, а на самого себя. Знакомая, отвратительная волна стыда и страха поднималась в его душе, и, защищаясь, он пытался обернуть ее на других.

— Что хватит? Хватит роль бессловесной рабочей лошади играть! Хватит потакать вам во всем и помалкивать!

— Я думаю, что кричать прежде всего хватит, — сказала жена жестко. — Ничего не может быть противнее мужика в истерике.

— А мне плевать!

— Что ж, придется оставить тебя одного, развлекайся на здоровье. — И она вышла.

Появление в семейном бюджете «левых» денег размывало его, прежде четкие, границы. Раньше было ясно, что можно себе позволить в покупках, чего нельзя, что нужно купить сейчас, а что лучше отложить. Теперь же все это замутилось и смазалось, и неопределенность семейного дохода рождала странные, порой нелепые почти надежды и желания. Жена время от времени говорила Ляпину, в предположительном, правда, тоне, то о покупке дачи, то о постройке ее (причем непременно двухэтажной, с камином); то о круизе вокруг Европы; то о полной замене мебели. Ляпин отмалчивался или отвечал уклончиво, но порой и сам начинал думать: а что, многое из этого в принципе осуществимо. Ведь деньги теперь появлялись у них случайно и непредсказуемо, и как знать, сколько их может быть завтра. Он ощущал, что реальная оценка своих возможностей слабеет, колеблется в его сознании, и это вызывало нечто вроде головокружения. Все зыбилось и плыло вокруг. Все было, как на качелях.

Странно, что и дочь уловила происшедшую в семье перемену и стала в своих притязаниях более требовательной, настойчивой, почти агрессивной. Ляпин был вынужден-таки купить ей магнитофон и ждал, чего же она еще теперь потребует.

Октябрь они с женой провели в доме отдыха, в Крыму. Здесь Ляпин впервые заметил за собой никогда ранее не свойственную ему скупость. Каким-то нелепым, парадоксальным образом он стал скаредничать именно теперь, когда денег стало гораздо больше. Особенно явно это проявлялось в мелочах: было жаль потратиться на такси, на билеты в театр, на пустяковую покупку. Он как бы предчувствовал, что впереди, в будущем, его ждут некие основательные, солидные затраты и приобретения, и поэтому ему не хотелось сорить деньгами по пустякам. Скоро он удивленно и с некоторым даже удовлетворением уловил, что жена солидарна с ним в этом. Они дружно подсчитывали и урезали расходы, дружно ругали здешнюю базарную дороговизну, дружно соглашались сэкономить то на одном, то на другом.

Имелось и еще одно чувство, которое объединяло Ляпина с женой. Зависть. Оно и раньше, в общем-то, не было ему чуждо, но теперь стало расти и развиваться в нем с удивительной быстротой. Он постоянно ловил себя на том, что пристально и завистливо рассматривает то одежду на ком-нибудь из окружающих, то новенькую сверкающую машину, то особнячок, редкостно уютный и привлекательный. Рассматривает и прикидывает возможность когда-нибудь, пусть в самом отдаленном будущем, иметь нечто подобное и самому. В такие минуты они часто встречались с женой глазами, и искра взаимопонимания мелькала в них.

Все время жизни в доме отдыха Ляпина мучила ревность, хотя особых причин для этого как будто бы и не существовало. Они с женой постоянно были вместе, и он не замечал с ее стороны стремления освободиться от его присутствия. Однако масса черточек в поведении жены говорила Ляпину о том, что она сдерживает себя, понимая всю безнадежность попытки учинить интрижку, курортный роман на его глазах. А внутренняя тяга у нее к этому была, это прямо-таки сквозило в ее поведении, голосе, движениях, смехе. Наблюдая, как она танцует вечерами на веранде, как играет в волейбол или теннис, как ходит по пляжу в редкие солнечные дни, Ляпин видел в ней готовность к разговору с любым из окружающих ее мужчин, к знакомству, к сближению. В такие моменты ему казалось, что он улавливает в ее глазах скрытый вызов, насмешку и презрение. «Да, теперь нельзя, — словно бы говорил ее взгляд. — Я это понимаю и не буду делать глупости. Но потом, когда ты не будешь торчать рядом…»

7

Домой Ляпины вернулись в ненастный ноябрьский день. Грязно-серые, в редких белых прожилках и пятнах облака уныло и монотонно ползли над городом, едва не цепляясь за крыши. Время от времени из них начинал сыпаться скудный, мелкий, ледяной дождь. Ветер дул с надоедливым, однообразным упорством, деревья стояли голыми, на тротуарах и мостовых листвы уже не было, и лишь кое-где в укромных местах она еще лежала — измятая, бесформенная, обесцвеченная дождями.

Настроение у Ляпина было под стать погоде. Ему казалось, что в его жизни начинается какая-то новая полоса, в которой все будет вот так же серо, зябко, пусто и холодно. Проведя почти месяц в безделье, он не чувствовал себя отдохнувшим. Тело было ленивым и вялым, голова мутной, мысли размытыми и зыбкими. Его преследовало странное ощущение, что он очень постарел за последнее время. Да и зеркало подтверждало это: лицо отяжелело, набрякло как-то, глаза смотрели с унылой тоской.

О работе ему даже думать неприятно было. Не то, чтобы тяжесть ее пугала, нет. Тут что-то другое примешивалось. Отвращение, брезгливость… Та тяга к работе, которую он испытывал еще так недавно, теперь представлялась странной, бывшей как бы и не с ним.

В больнице, в отделении все осталось точно таким же, что и раньше, вплоть до пустяков, до мелочей, и Ляпин был даже разочарован этим, словно надеялся обнаружить здесь что-то новое. Первые дни после отпуска всегда бывали нелегкими для него, а в этот раз особенно. Никак он не мог втянуться в дело, какое-то вязкое, унылое равнодушие мешало ему. Все, что он видел, все, что он делал, казалось надоевшим, однообразным, безрадостным. Ни душа, ни руки ни к чему не лежали, и приходилось усилием заставлять себя двигаться, говорить, делать операции и обходы — выполнять обязанности. Работа вдруг обернулась к нему обратной, теневой стороной, изнанкой, и все в ней теперь было так нехорошо, так скучно и грубо. И обследование пациентов, и беседы с ними, и записи в историях болезней томили его своей похожестью, и он с отвращением думал, что все это будет повторяться вновь и вновь — и завтра, и послезавтра, и через десять лет.

Вскоре после выхода на работу Ляпин заметил, что, разговаривая с тем или иным сотрудником, он невольно начинает прикидывать — принял бы тот взятку, если б представился благоприятный случай? По отношению к одним он отвечал — да, пожалуй. Другие вызывали у него сомнение, и он так и не мог ответить однозначно. О третьих же думал — конечно, нет. С первыми он становился особенно фамильярен и грубоват, ко вторым чувствовал выжидательную настороженность, а к третьим — злость. Ему мерещилось, что эти «чистюли» одним своим существованием обвиняют, отрицают его. К ним он был суров, придирчив и тайно радовался, находя недостатки в их работе. Ему постоянно хотелось давить на этих людей, третировать их, выводить из равновесия. Он словно бы надеялся заставить их как-то по-новому раскрыться перед ним, обнаружить нечто тайное, неприглядное и доказать и им и самому себе, что не такие уж они «чистенькие».