Выбрать главу

9

Жизнь, начавшаяся для Марины Николаевны, была и мучительной, и счастливой. Счастьем было встречаться с Павлом, мукой не видеть его часы и дни, испытывая к тому же острое чувство вины не только перед мужем, но и перед детьми, и перед матерью. Находясь в одном из этих состояний, она переживала его с такой силой, что ей даже не верилось в возможность другого, противоположного. Так она и жила, словно на качелях каких-то раскачиваясь, вновь и вновь переходя из света в тень и обратно с резкостью, от которой щемило сердце.

С Павлом она встречалась раз или два в неделю и привязывалась к нему все сильнее. Если начало их знакомства напоминало угар, наваждение, в котором она не могла разобраться, то теперь, постепенно, от встречи к встрече, она все яснее, как ей казалось, понимала и Павла, и свое отношение к нему. Она думала, что полюбила его. Все его физические и душевные особенности были ей неизменно милы и приятны. Все, что он говорил, представлялось ей бесспорным и очень умным, все, что он делал, несомненно правильным. Она испытывала ощущение потери себя, живя теперь как бы лишь его интересами, чувствами и мыслями. Это напоминало миг невесомости при падении вниз со сладким и страшным замиранием в груди.

Ее постоянно томило желание что-нибудь для Павла сделать. Она с наслаждением подбирала ему нужную литературу и сама попыталась ее читать, чтобы хоть немного разобраться в том, над чем он работает. И, странно, эти чуждые, полные специальных терминов статьи, словно озаренные неким теплым светом, не были ей скучны, а порой казались почти понятны. Она не умом, а сердцем читала их — как часть жизни Павла, большую, главную, может быть.

Когда она приходила к нему, всегда ненадолго, ей хотелось сделать для него что-нибудь бытовое, житейское — убрать квартиру, приготовить еду, пуговицу пришить к рубашке в конце концов. И ее даже огорчало немного, что он прекрасно справляется сам со своим холостяцким хозяйством и не нуждается в помощи.

Те два-три часа, которые она могла выкроить для встречи с Павлом, пролетали мгновенно. Это было поразительное до оторопи исчезновение времени. Только что, казалось, она вошла в квартиру, замерла, глядя на Павла, прислонясь спиной к двери и глубоко дыша после подъема по лестнице — и вот уже все, надо уходить, и щелкает замок под его рукой, и открывается дверь… Между этими двумя моментами лежал провал, почти не оставляющий воспоминаний. Это представлялось Марине Николаевне каким-то колдовством, и она начала этого бояться. Чувство страха и тоски мелькало уже по пути к Павлу, потому что так ясно представлялось — вот она идет к нему, спешит, ожидая, наконец-то, увидеть его со всеми его неповторимыми особенностями, и тут же в ее воображении возникала картина прощания, ухода и те мучительные пять-шесть дней, которые нужно прожить, преодолеть до следующей встречи.

Если время, проводимое с Павлом, мелькало стремительно, то время без него превратилось для Марины Николаевны в сущий кошмар — так медлительно оно ползло и ощущалось ею, как нечто густое, тягучее, липкое. Она радовалась теперь каждому событию, которое могло хоть немного подтолкнуть его течение, — приходу гостя, поездке по городу, телеспектаклю, даже производственному собранию на работе. И когда малозаметно проходил час-другой, то она испытывала удовлетворение: все-таки поближе к вожделенному вторнику или четвергу.

Работала Марина Николаевна с трудом, постоянно отвлекаясь на мысли о Павле. У нее было такое ощущение, что его образ стоял между ней и окружающим миром, как некая завеса, и для любого ее действия нужно внутренним, душевным усилием отодвинуть его в сторону хоть ненадолго. Когда же ей удавалось это и она сосредоточивалась-таки на деле, то продолжала помнить, что у нее есть задушевный, заветный мир, в который она вот-вот вернется.

Все, что имело хоть какое-то отношение к Павлу, теперь живо интересовало Марину Николаевну и в первую очередь, конечно, медицина. Она стала обращать особенное внимание и на заметки о ней в газетах и журналах, и на телепередачи, и даже на разговоры окружающих о болезнях. И ей казалось уже, что нет профессии более прекрасной, чем профессия врача, и она жалела, что не сбылась давняя ее девичья мечта — поступить в медицинский. Да что там профессия, ей даже проходить мимо больницы или видеть на улице машину «скорой помощи» было приятно. Она уже и, посмеивалась над собой по этому поводу, думала — еще немного, и заболеть захочешь, в больницу попасть.

Привлекали ее и другие, совсем уж мелкие, пустяковые оттенки в жизни Павла. Район, в котором он жил, затрапезный, окраинный, казался ей каким-то особенно милым, а дом, блочная пятиэтажка, едва ли не лучшим домом в городе. Да и обстановка его квартиры, скудная, аскетическая, именно этим и нравилась ей.

Если в разговоре возникало что-нибудь, имеющее хотя бы отдаленное отношение к Павлу, она настораживалась. Говорили об одиноких, разведенных мужчинах, и она тут же вспоминала его; рассуждали о теперешней студенческой молодежи, и у нее мелькало, что дочь Павла студентка; касались отпусков, проблем, с ними связанных, и она думала, что у Павла скоро отпуск, и пугалась его возможного отъезда на целый месяц.

Приходила ли Марине Николаевне в голову какая-нибудь интересная мысль, видела ли она что-нибудь любопытное, почти всегда ей хотелось сообщить об этом Павлу, и она так и отмечала в памяти — не забыть сказать.

Многое из того, что она видела вокруг, напоминало ей Павла, — люди, вещи, происшествия. То в уличной толпе мелькал человек, на него похожий; то в витрине магазина была выставлена точно такая, как у Павла, сорочка; то старенький «Запорожец» притормаживал на перекрестке, и она вся напрягалась — не он ли за рулем?

В течение всего дня она время от времени думала о том, чем занят Павел в эту вот, данную, минуту. Представляла почти с яркостью галлюцинации, что вот сейчас он завтракает; вот теперь входит в клинику, здороваясь с сослуживцами направо и налево; вот пьет непременный свой чай в середине дня; вот читает что-нибудь в постели на сон грядущий…

Понимая, что подобная сосредоточенность на одном и том же наверняка отражается в ее внешности, она думала иногда с тревогой — как же я со стороны-то выгляжу, господи?!. Наверное, что-нибудь полусумасшедшее. На лунатика похожа скорей всего. Подходила к зеркалу, вглядывалась внимательно. Глаза были яркие, блестящие, и не поймешь, то ли радость в них, то ли боль…

Труднее всего Марине Николаевне было дома. И по неотступному чувству вины, и по неизбежной и мучительной для нее неестественности поведения. Дом всегда был для нее местом свободы, раскованности в каждом своем слове и действии, и вот теперь все не просто изменилось, но приобрело совершенно обратное значение. Теперь, едва переступив порог дома, она начинала притворяться и лгать — и в словах, и в интонациях голоса, и в жестах, и в выражении лица. Это было так тяжело, что она не выдерживала долго, становилась замкнутой и угрюмой, старалась уединиться, отгораживалась от домашних или чтением, или каким-нибудь хозяйственным делом.

Необычное ее состояние, конечно же, скоро было всеми замечено, и она часто видела теперь в глазах детей недоумение, а в глазах матери — тревогу. Дмитрий, когда они как-то остались вдвоем на кухне, спросил, глядя испытующе:

— Что с тобой? Не узнаю в последнее время. Случилось что-нибудь?

Она выдержала его взгляд, чувствуя, что ее глаза при этом стали плоскими, отвердевшими, не пускающими в себя. Казалось, некая завеса отчуждения мгновенно опустилась в них.

— Ничего, — ответила она сухо.

— Хорошо, если ничего, — сказал он с сомнением и больше к этому разговору не возвращался.

Внешне их отношения изменились мало, но в сути и глубине стали совершенно иными. Та же завеса, штора, существование которой Марина Николаевна чувствовала в собственных глазах при взгляде на мужа, была теперь и в ее душе. Она не могла сказать ему ничего искреннего. И эта скрытность, эта неискренность, имевшая, казалось бы, касательство лишь к ее отношениям с Павлом, неким странным образом начала распространяться на все остальное. Марина Николаевна ловила себя на том, что умалчивает перед Дмитрием о вещах вполне невинных и посторонних. Ей теперь просто не хотелось делиться с ним ничем, что ее живо интересовало или заботило. Она таила и приберегала все это для Павла, оставляя мужу лишь форму, оболочку общения. Центр ее душевной жизни был теперь перемещен к другому человеку, и она как-то поймала себя на том, что и о своих трудностях с воспитанием детей она с большей охотой говорит не с мужем, а с Павлом. Это ее смутило, напугало даже (какая нелепость!), она пыталась удерживаться, но такое повторялось вновь и вновь, и в конце концов она поняла, что иначе и быть не может. Это было, как переезд в другой дом, при котором перевозится совершенно все.