Марина Николаевна вздрогнула и очнулась.
— Ты что? — спросил Павел.
— Все бы тебе знать… — Она сглотнула, перебивая тошноту. — Живу я тут.
— Где?
— Вот тут! — Она легонько похлопала ладонью по его плечу и вновь, умащиваясь, приникла к нему.
— Живи, — подмигнул он. — Чувствуй себя как дома.
— Спасибо. А по грибы-ягоды мы будем ходить?
— Непременно.
— А рыбу ловить?
— Обязательно.
— А… А купаться по ночам?
— Этого я вам не обещаю. Забоитесь, думаю.
— Сам ты забоишься… — Она помолчала. — Скажи, если можно, почему вы с женой развелись?
— Все бы тебе знать… Прожили всю свою общую жизнь, только и всего.
— Ты жалел?
— Нет. Я же говорю — прожили. Кончилось все, о чем жалеть? Остался один, думал, плохо будет, а оказалось — хорошо.
— Что ж хорошего? — спросила она с непонятным ей самой раздражением.
— Как тебе сказать? Свободно стало. Нигде ничего не жмет, не давит.
— Эгоист…
— Наверное, — легко согласился он. — Да не в словах же суть. Дочь выросла, никаких долгов у меня больше не было. Вольному воля, так я думаю.
— Хитрый какой!
— Ну, почему же хитрый?
— Потому… Удобств себе ищешь.
— Какие уж тут удобства? Независимость, больше ничего.
— А работу ты свою любишь?
— О господи! — Он вздохнул и рассмеялся. — Все хочешь обо мне сразу узнать?
— Все.
— Как тебе сказать… Любишь — не любишь… Я как-то и не думал так никогда, пожалуй. Работа — жизнь. Любишь — не любишь, а живи. Работай… Постой, постой! — Павел резко повернулся к окну. — Мы ведь приехали уже, кажется. Ну, точно, Горшечное!
— А ты говорил, маленькая деревня! — сказала Марина Николаевна разочарованно.
— Отсюда еще километров десять. Позвоню, машину пришлют.
Горшечное было — сплошная пыль. Автобус остановился на большой, ухабистой, пыльной площади у фанерного, покрытого пылью павильона автостанции. Вокруг росли чахлые, с пыльными обвисшими листьями, деревья, вдаль тянулась широкая пыльная улица с редкими и, казалось, тоже, запыленными, прохожими. Автобус, медленно и развалисто, словно сомневаясь, стоит ли ехать куда-то дальше, ушел, унес с собой городской свой, стеклянный, никелевый блеск, и вокруг осталась пыль, пыль, пыль…
Марина Николаевна давно заметила, что рядом с Павлом окружающее всегда представляется ей интересным. Его присутствие как бы освещало все, делало выпуклым, объемным, с тайной и глубиной. Сейчас же, выйдя из автобуса и осмотревшись, она особенно остро ощутила это. Казалось бы, что безрадостнее и унылее Горшечного? Но ей и здесь все виделось и интересным, и милым. И вездесущая, куда ни посмотри, пыль была хороша, рождая поэтическое чувство какой-то старины, глуши, вневременности окружающего; и зной, сухой, въедливый, был хорош и так славно сочетался с пылью; хороши были и рябенькие куры, тихо, с наивной доверчивостью бродившие у фанерного павильона; хорош был и павильон с тускло горящими на солнце окнами, с подсолнечной шелухой у входа, с банной прямо-таки духотой внутри. Они с Павлом заглянули туда, чтобы узнать, где находится почта. Павильон был пуст, окошечко кассы закрыто, и Павлу пришлось постучать в него. Долго не открывали, но наконец в нем возникло молодое щекастое распаренное женское лицо. И Марине Николаевне понравилось, что женщина выглядела сонной, что на лбу у нее виднелся длинный красный рубец — видно, дремала, положив на стол голову. Такое было в этом лице глубокое, нерушимое спокойствие, что Марина Николаевна даже почувствовала зависть.
На почте выяснилось, что позвонить в Никольское нельзя, — телефон неисправен.
— Вот те на! — сокрушенно сказал Павел. — Вот это влипли.
— Может, на автобусе?
— Туда они не ходят, я уже узнавал. Только на попутной, если повезет.
Марина Николаевна видела, что он сильно огорчен и обеспокоен, и догадывалась, что это из-за нее.
— Ты не волнуйся, пожалуйста, — сказала она.
— Как же не волноваться? Завез, понимаешь, такую красавицу черт-те куда…
— А я тебе кое в чем признаюсь…
— В чем же?
Она прильнула к нему и, глядя в глаза смеющимися глазами, прошептала:
— Мне хорошо. Очень.
Павел расхохотался.
— Что ты смеешься? Правда. Мне все равно, где с тобой быть, понимаешь? Попутную машину поищем, что ж такого? Какая разница?
— Ну, спасибо! Утешила. Теперь мне и горя мало. Раз тебе хорошо, то мне тем более. Гуляй, душа!
Марине Николаевне было действительно хорошо, и она нисколько не преувеличивала, сказав об этом Павлу. Все, на что она обычно не обращала внимания в житейской суете, вдруг стало настойчиво и властно толкаться ей в глаза, в ноздри, в уши, было резким, ярким, как в детстве.
На почте она подышала запахом бумаги, сургуча и новеньких посылочных ящиков; на высоком каменном крыльце почты понаблюдала за крадущейся в высокой траве кошкой; идя по улице мимо водоразборной колонки, послушала, как с гулом бьет в подставленное ведро водяная струя; у газетного киоска полюбовалась на киоскершу, такую старенькую, сухонькую, сморщенную, так подходившую к сухому полуденному зною…
— Может, перекусим? — спросил Павел, показав на столовую, мимо которой они как раз проходили.
Есть Марине Николаевне не хотелось, но открытая дверь столовой манила сумраком и возможной прохладой, да и вообще любопытно было посмотреть, как там, внутри?
Марина Николаевна с удовольствием рассмотрела и огромные фикусы с блестящими жирными листьями; и картины на стенах (на одной был изображен разрезанный арбуз, а на другой — пейзаж с речкой), и буфетчицу в кружевной наколке, и мужчин с красными, калеными лицами, пьющих пиво.
Павел взял себе целый обед, а ей бутылку лимонада. Глядя, как азартно он ест, она тоже неожиданно почувствовала голод.
— И я хочу! Все это!
И борщ, и гуляш с жиденьким картофельным пюре показались ей необыкновенно вкусными. Она съела все, не отрываясь, и откинулась на спинку стула:
— Ох, поспать бы сейчас!
— А что? — оживился Павел. — И поспим. Выйдем на дорогу к Никольскому, найдем кустик какой-нибудь… Будем спать и машину попутную ждать. По принципу — солдат спит, а служба идет!
Из Горшечного на проселок выбирались долго по однообразным, пыльным улицам с разбитой машинами проезжей частью, с лопухами, репейником и крапивой у заборов, с похожими друг на друга, чаще всего трехоконными, домиками. Марина Николаевна устала, и все-таки ей было хорошо. Она захотела пить, и оказалось так чудесно прижать губы к тугой струе водоразборной колонки, почувствовать, как вода заливает щеку, глаза, как брызги ее, приятно покалывая, осыпают ноги. Было чудесно выпрямиться, вытереть ладонью мокрое лицо и заметить, что стоящий рядом Павел любуется ею…
На самом выходе из поселка им встретился крохотный базарчик, всего несколько длинных, дощатых прилавков, вкопанных в туго утоптанную, замусоренную землю. Павел протестовал, но она все-таки затащила его туда. Торговали лишь фруктами и овощами, и Марина Николаевна долго и с удовольствием разглядывала пирамидки из яблок и груш, яркую на солнце морковь, полосатые арбузы и желтые дыни. А еще интереснее было смотреть на людей. В городской толпе люди часто казались Марине Николаевне безликими, а здесь, глядя на продавцов, она удивлялась тому, какие они особенные, не похожие друг на друга. Больше всего было пожилых и стариков, и их морщинистые, освещенные ярким, въедливым солнцем лица представлялись Марине Николаевне такими интересными, значительными — глаз не оторвать. «Рембрандтовское что-то», — подумала Марина Николаевна и тут же устыдилась своей мысли, так не подходила она к той простоте и естественности, что были вокруг.
— Купим арбуз? — шепнула она Павлу.
— Изволь, — улыбнулся он.
Так они и вышли на проселок — Павел с чемоданом и спортивной сумкой в руках, а она с огромным, прижатым к груди арбузом.