— Так вот, — начал он, трудно дыша, — я встретил вашу заведующую, и она сказала, что ни в какую командировку тебя не посылали.
Марина Николаевна ожидала чего-то подобного, и все-таки сказанное ошеломило ее. Она словно бы полетела вниз с обрыва, и в этом падении все спуталось, и осталось лишь ощущение безобразного хаоса и подкатывающей к горлу дурноты.
— Так где ты была? — повторил Дмитрий.
Она молчала, падая и падая куда-то, и ей казалось, что нет и не может быть ничего хуже этого беспорядочного падения. Неожиданно и ярко вспомнился Павел, и возможность опоры и спасения вдруг забрезжила для нее. Она усилием остановилась на этом воспоминании, чувствуя, что головокружительный ее полет вниз замедляется, что она вновь начинает воспринимать реальность окружающего и свое место в нем. Прошло несколько секунд или минут, быть может, и у нее появилось достаточно сил и мужества, чтобы поднять на Дмитрия глаза. Она знала теперь, что скажет, и ужаснулась той боли, которую вот сейчас причинит ему. Мысль о том, нельзя ли избежать этого страшного, незаслуженного им удара, мелькнула у нее. Она словно бы задала себе вопрос и тут же, мгновенно, получила на него ответ — нет, нельзя. Понимание и собственного и его положения ярко вспыхнуло в ней. Она должна была честно ему ответить. И для себя, чтобы задержать это, убивающее ее душу, падение в хаос, и для него тоже, потому что ложь, в конечном счете, будет для него еще страшней и тяжелей, чем правда.
— Дима, — сказала она, поражаясь тому мягкому, сочувственному тону, с которым выговорилось его имя, — я люблю другого человека и была с ним.
Произнеся это, Марина Николаевна с мучительной остротой осознала полную непоправимость, необратимость сказанного. Эти слова словно бы провели через их с Дмитрием жизнь некую резкую, черную черту, которая никакими усилиями уже не может быть стерта. А в следующее мгновение она увидела, что Дмитрий улыбнулся, потерянно и едва уловимо. Если бы он закричал, даже ударил ее, то и тогда она не была бы потрясена так, как этой его слабой улыбкой. И вновь сознание непоправимости и боли, которую она причинила близкому, родному ей человеку, обожгло ее.
— Что ж, спасибо за откровенность, — глухо проговорил Дмитрий. — Прости, я должен уйти.
Марина Николаевна осталась в квартире одна, и это одиночество легло на нее такой тяжестью, что не продохнуть. Оно даже оттеснило на время только что происшедшее между ней и Дмитрием и как черное, мутное облако, топя в себе все, заполнило ее душу. Ей даже мерещилось мгновениями, что и дети, и мать ушли из дома не случайно, что это имеет отношение к ее связи с Павлом, как расплата.
Мысль о Павле вызвала у нее острое желание увидеть его или хотя бы поговорить с ним. Только он на всем свете мог и должен был разделить и облегчить ее одинокую муку и тоску. Она подошла к телефону, положила ладонь на холодный изгиб трубки и тут же поняла — нет, никак нельзя. В ее звонке к Павлу в такую минуту было бы что-то стыдное, унизительное. Бросилась за поддержкой, видите ли… Нет и нет. Со всем, что случилось, надо справляться только самой.
О происшедшем и его последствиях она сейчас думать не могла — таким все это представлялось мучительным и страшным…
Ей казалось, что Дмитрий ушел из дома давно, но, случайно посмотрев на часы, она увидела, что прошло всего лишь около десяти минут. Чувство одиночества продолжало прямо-таки физически мучить ее, и спасения от него не было, потому что никого, кроме Павла, она не хотела бы видеть. Даже детей и мать. Недавний сон с собственной обнаженностью среди зимнего холода вспомнился ей. Теперь она тоже чувствовала себя обнаженной, только не физически, а духовно. И было стыдно и страшно, что войдет мать или кто-то из детей или они вместе, и при первом взгляде на нее им все станет ясно…
— А где же Дмитрий? — спросила мать, едва появившись на пороге комнаты.
— Ушел, — с непонятной ей самой резкостью, грубостью почти ответила Марина Николаевна.
— Куда?
Марина Николаевна отозвалась не сразу. Ей и жаль было мать, и в то же время, после того, что она сказала Дмитрию, она не могла больше лгать и притворяться. У нее просто не было на это сил. Да и зачем? Поможет ли ее притворство матери? И на какой срок? На день, на два?..
— Не знаю, — сказала она наконец. — Я пойду лягу, пожалуй. Плохо себя чувствую…
Мать не стала ни о чем больше спрашивать, и уже в спальне Марина Николаевна, вдруг представив себе ее растерянность и тревогу, испытала пронзительное чувство вины перед ней. А еще и дети, подумала она. И для них подарок… Она оказывалась такой виноватой перед самыми близкими людьми, что вину эту невозможно было ни вполне осмыслить, ни оправдать хоть немного.
Она была уверена, что не заснет, но заснула сразу же — глубоким, тяжелым, беспробудным сном. Ушла в него с облегчением от всего того мучительного и неразрешимого, что надрывало ей сердце. Проснулась же, как всегда, ровно в семь с какой-то болезненной ясностью в голове, и первая мысль, которая пришла ей, была мысль о разводе. Казалось, что душа ее не отдыхала во сне, а продолжала жить, мучиться, решать что-то, и к моменту пробуждения нашла, наконец, главное, все объединяющее слово — «развод».
Дмитрий обычно вставал на час раньше и к моменту ее пробуждения уже готовился выходить из дома. Вот и сейчас, прислушавшись, она уловила доносившиеся из прихожей невнятные голоса матери и мужа. Вот и хорошо, подумала она, пусть уйдет, незачем нам сейчас, да еще мельком, видеться.
Начиная день, Марина Николаевна ужаснулась его лежащей впереди бесконечности и тому душевному напряжению, которое придется выдержать. Помогло ей странное, постепенно завладевшее ею, похожее на сон наяву состояние. Происходящее вокруг отдалилось как-то, казалось нереальным, словно отделенным от нее стеклянной перегородкой, и не задевало, не трогало ее. Она привычно, механически делала то, что от нее требовалось и ожидалось, почти не замечая этого. О том же, что произошло вчера и что ждет ее в будущем, она тоже думала мало и как-то отрывочно. Душа ее словно бы затаилась на время, страшась и не находя сил принять на себя всю тяжесть случившегося.
Когда она вышла вечером из библиотеки, то увидела ожидавшего ее Дмитрия. Он вежливо, как с посторонним человеком, поздоровался с ней и сказал:
— Пройдемся пешком, надо поговорить.
Она молча кивнула. Дремотное состояние, владевшее ею целый день, исчезло, и теперь она воспринимала все четко и остро.
— Разговор наш будет недолгим, — сказал Дмитрий. — Я подаю на развод и ухожу из дома. Ты, конечно, понимаешь, что это не может быть иначе.
— Разумеется, — ответила она.
— Ну, вот и все, в сущности, — усмехнулся он. — Лихо мы с нашей жизнью разделались! В считанные секунды. Никчемная, выходит, она была.
— Нет, мы хорошо жили.
Дмитрий рассмеялся зло и коротко.
— Настолько хорошо, что ты… Что там говорить! — оборвал он сам себя.
— Мы хорошо жили, — повторила Марина Николаевна. — Ты прости меня, Дима, если сможешь. Когда-нибудь…
— А-а! — Дмитрий поморщился, словно от боли. — Не ожидал я такого от тебя, вот что. Ну — никак.
— Я тоже от себя не ожидала.
— Ребят жалко, сил нет. И несправедливо, главное. Ты эту кашу заварила, и с тобой же они останутся.
— Будешь приходить, общаться.
— Общаться! С детьми надо жить, а не общаться!
— Прости…
— Нечего мне прощать! — крикнул Дмитрий. — Разве что сказать надо было раньше, не темнить со всякими там командировками. Ну, да ладно… Значит так, уйду я скоро, но не сразу, надо же с жильем определиться. А поэтому не будем пока домашних своих этой новостью радовать. Скажем перед самым уходом.
Последующие два дня, до того, как позвонил Павел, были очень тяжелы для Марины Николаевны. Она ясно и трезво увидела наконец свое положение, и эта трезвость оказалась мучительной.
Дмитрий избегал оставаться с ней с глазу на глаз, и она была благодарна ему за это. Мать выглядела встревоженной, несколько раз делала попытки расспрашивать Марину Николаевну, но та решительно пресекала их в самом начале. Только дети оставались прежними, однако и с ними Марине Николаевне было теперь нелегко. Чувство вины лишало ее естественности и свободы в общении, делало то излишне уступчивой и мягкой, то неоправданно, до нелепости, строгой.