Она стояла и никак не могла ни на что решиться. Повернуть к району частных домиков? Там тихо, спокойно, но такая заброшенность, такая тоска! В березнячок заглянуть? Но ведь это со стороны он такой привлекательный, а подойдешь, мусор кругом наверняка, бутылки, банки консервные… Да и какое рядом с горой шлака гулянье? Оставалось одно — идти к новым, большим домам. Там, по крайней мере, транспорт какой-то должен быть, уехать можно.
Новый район был загроможден штабелями кирпича и железобетонных плит, трубами, обрывками арматуры, кучами щебня и песка. Все здесь оказалось перерыто и перекопано и хранило горячку большой, напряженной работы. Шагая по дощатым мосткам через траншеи, огибая груды желтой, глинистой земли, Марина Николаевна подумала, что пройдет еще немало времени, пока все здесь устроится, уляжется на свои места, пока исчезнут грязь и мусор, зазеленеют газоны, подрастут деревца, торчащие сейчас кое-где в виде тоненьких прутиков. Много еще мороки придется здешним жителям претерпеть, но зато все у них новое — новый район, новые квартиры. А за новизну тоже как-то платить надо… Надо платить, повторила Марина Николаевна про себя. За все надо платить. Вот и ты плати и не жалуйся. Одиночеством, стыдом… Как он посмотрел, когда услышал! Холодно, неприступно… Словно чужой человек. Меня это не касается — вот что он имел в виду. Разбирайся сама со своими проблемами — именно так. Вот и разбирайся, вот и броди здесь как потерянная, ищи неизвестно чего…
Она шла и шла вперед, и вокруг не было ни одного спокойного, уютного уголка, где можно бы присесть и отдохнуть хоть немного, — лишь громадные, холодные коробки домов, строительный хлам, котлованы, канавы. Она то видела все это с пронзительной, въедливой четкостью, то, поддаваясь новому наплыву мыслей, слепла почти, различая перед собой только несколько метров дороги.
Будущее рисовалось Марине Николаевне таким безысходно мрачным, что было страшно смотреть в него, но она не могла удержаться и смотрела. Одиночество, стыдное положение оставленной, и поделом, женщины; упреки матери или, еще хуже, ее укоризненное молчание, растерянность и недоумение детей — все это ясно представлялось ей. А что же с Павлом? Выходит, он от нее отказался? Как он мог спокойно отпустить ее? Видел же, понимал ее состояние, не мог не понимать! Значит, и с ним все кончено? Ведь если теперь она не порвет с ним, то какое же это будет унижение для нее! Как жена она ему не нужна, а как удобная любовница — пожалуйста… Она почувствовала, что краска возмущения и стыда бросилась ей в лицо, и с трудом удержалась, чтобы не закрыть его руками. Тут-то что закрывать, мелькнула у нее мысль. Не от кого. От самой себя, что ли?
Ей вдруг ярко вспомнился Павел со всеми особенностями лица, фигуры, голоса, и она испытала к нему мгновенную, как удар, неприязнь, почти ненависть. Это чувство ошеломило, испугало ее, и она вся напряглась в попытке его подавить — иначе она оставалась совершенно уже ни с чем. Душевным усилием она вызвала воспоминания о том лучшем, что было между ними, и все это, мелькая, поплыло у нее перед глазами. Нет, этого она не отдаст, слишком дорого оно ей досталось. Да и Павла можно понять, подумала она, заставила себя подумать. Ему тяжело решиться на брак, очень уж он поглощен работой и поэтому боится всяких для нее помех. Можно понять, если смотреть со стороны, но она-то со стороны смотреть не может. Ее ведь отвергли, ею пренебрегли! Она сказала, что позвонит ему. Позвонит ли? Будет ли продолжать с ним встречаться? Ответа не находилось, и не время было его искать, пока в душе такой разброд и хаос… Жалеет ли она о случившемся? Нет и нет. Последние два месяца были и самым трудным, и самым счастливым временем в ее жизни, так как же о них жалеть? Никогда раньше она не жила так полно и напряженно, не воспринимала мир так ярко и радостно. А теперешняя ее боль, ее мука? Что ж, за все надо платить, никуда не денешься. Вот если бы только ее одной оплата касалась, не задевая близких: детей, матери, Дмитрия. Но это неразделимо, вот беда…
ВОИН
1
Во сне Кузьмич чувствовал течение ночи, и сон его менялся в зависимости от ее перемен. Когда ночь была в разгаре, глубока и спокойна, когда ни остатки прошлого дня, ни предвестники нового не отзывались в ней, спокоен и глубок был и его сон. Он лежал оцепенело и неподвижно на дне этой ночи, как под слоем черной, застывшей воды. В самом начале рассвета, едва серость его начала смягчать, разжижать темноту, едва первый ветерок качнул, расшатывая, застоявшийся над землей воздух, Кузьмич тоже, хотя и не просыпаясь, шевельнулся, поежился, поскрипел зубами. На восходе же солнца он и глаза на мгновение приоткрыл, разглядел розоватый отблеск в оконном стекле, глубоко и словно бы с удовлетворением вздохнул: вот и солнце поднялось, все идет на свете заведенным своим порядком… Самому ему вставать нужно было часа через полтора, и он вновь уснул, но сном уже поверхностным, легким, в который просачивался временами и птичий щебет из сада, и галденье грачей, и какое-то мерное металлическое лязганье вдалеке.
Окончательно Кузьмич проснулся ровно в пять, как и всегда летом. Переход от сна к яви был у него резок и скор, может быть, потому, что реальность мира, труды и заботы лежащего впереди дня не тяготили, а манили, влекли его. Он с усилием отрывался от них вечером, ложась в постель, и вновь, словно мучимый неуемной жаждой, приникал к ним каждое новое утро.
Перед тем, как выбраться из постели, Кузьмич посмотрел на жену. Она лежала навзничь, закинув за голову полную, загорелую руку. На лице сквозь загар проступал темный румянец, губы были полуоткрыты, обнажая белую, влажно поблескивающую полоску зубов. Тело ее было горячим и создавало вокруг себя облако уютного, нежного тепла. Хотя Кузьмич вполне уже испытывал утреннюю бодрость, ему потребовалось усилие, чтобы оторваться от уюта постели и встать.
Неторопливо одеваясь, он продолжал поглядывать на Дарью, ловил себя на этом и усмехался. Они год почти были женаты, а он никак не мог привыкнуть. Все не верилось, что Дарья, сильная, свежая сорокалетняя женщина — его жена. Да еще и красивая, для него, во всяком случае. Надо же такому было произойти на старости лет. Хотя, женившись, он и свои шестьдесят перестал чувствовать. Молодожен, елки-моталки. Двадцать лет с костей.
Кузьмич туго затянул ремень, одернул рубаху и осознал себя совсем молодцом — бодрым, легким, ладным. Ощущение было такое острое, что он едва ногой не притопнул, но сдержался, убоявшись лишнего шума. Еще раз, последний, взглянул на спящую жену, подмигнул ей и осторожно, с носка, шагая, вышел из комнаты.
Вообще-то, и подоить корову, и в стадо ее выгнать должна была бы Дарья, но он пожалел ее будить, решив сделать это сам. Во вторую смену она вчера работала, потом постирушки затеяла и легла поздно. Пусть спит, тем более, что она большая этого дела любительница. Кузьмичу все в жене было мило, даже ее склонность поспать. Временами он почти тревожиться начинал по этому поводу. Думалось: вконец, что ли, сдурел, старый хрен, если никаких недостатков в жене не видишь? Должны же они быть, как у всякого живого человека? А вот в Дарье он их не замечал как-то. Что ни скажет, что ни сделает — все хорошо, все ладно. Ну и одурел, успокаивал он себя, что ж поделаешь. Ему от этого не худо, да и ей тоже, пожалуй.
Утро выдалось славное: солнечно, тепло, безветренно. Дом Кузьмича стоял на самом краю села, на пригорке, и со двора было видно далеко вокруг: зеленый, с сизоватым росным отливом склон к речке; буйные заросли лозняка по ее берегам; дорогу, днем белесую от пыли, а теперь потемневшую, увлажненную росой, деревню Карповку с длинными белыми прямоугольниками скотного двора и кирпично-красным пятном полуразрушенной церкви…