Выбрать главу

Дом, двор, хозяйственные постройки, огород и сад и эти дальние, до самого горизонта, дали являлись для Кузьмича единым целым, которое нельзя поделить, проведя границы. Все ему было здесь одинаково внятно и дорого: и пара молодых, крепеньких, круглокронных яблонь недалеко от крыльца; и клочок бурьяна у забора, где желтел донник с сурепкой и пижмой; и речка, и блекло-зеленое пшеничное поле за ней: и клочки тумана в ложбинках; и оранжевый трактор, ползущий по дороге; и едва уловимое, синее облачко дыма над ним… Да и самого себя Кузьмич не смог бы вычленить, отделить от окружающего. Вокруг лежал мир, без которого он не представлял себе жизни, но и мир этот без него, уверенно чувствовал Кузьмич, тоже был бы неполным.

После росистой свежести воздуха раннего утра в хлеву было особенно душно, однако духота эта — с ее живым, терпким, щекочущим ноздри теплом, — показалась Кузьмичу даже приятной. Корова, привыкшая к хозяйке, недовольно скосила на него глаза. Ее купили по настоянию Дарьи, и Кузьмич, самому себе на удивление, стал понемногу чувствовать к ней странную привязанность. Безмятежный покой, исходящий от коровы, притягивал, завораживал его. Покой и то неизменное, бесконечное упорство, с которым она трудилась. Жевать, перегонять траву в молоко было для нее непрерывным делом. На выгоне, от зари до зари, и даже ночью, в зыбкой своей полудремоте, она работала на них, на людей.

Когда Кузьмич, не вполне еще умело, доил корову, или даже просто находился с ней рядом, он ощущал, что ее покой передается и ему, расслабляет умиротворенно. Похожим образом действовала на него земля, работа на ней, а также долгое созерцание бегущей речной воды во время редких рыбалок. Он сознавал тогда с наслаждением, что постепенно сливается с окружающим, и все его личные заботы и тревоги исчезают, рассеиваются, перестают тяготить.

Кузьмич с приязнью относился ко всей живности, обитавшей на его подворье: и к важным гусям, и к бестолково-хлопотливым курам, и к двум молодым, почти неотличимо похожим друг на друга кабанчикам. Однако главной здесь была корова. Она иногда представлялась Кузьмичу душой, добрым духом подворья. И мерное, мягкое ее дыхание и мерные, однообразные звуки жвачки словно бы говорили ему, что все хорошо, все спокойно.

Процеживая свежее, пахучее молоко, Кузьмич услышал удар пастушеского кнута. Это означало, что к его дому, а стало быть, к выходу из села приближается стадо. Он торопливо отнес ведро с удоем в дом и выгнал Милку на улицу.

Стадо было небольшим: десятка три коров и овец горстка. Кузьмич хорошо помнил то время, когда оно почти всю улицу из конца в конец запруживало, до сотни голов ходило в нем. С тех пор село, сделавшееся райцентром, намного выросло, а стадо, вон оно — смотреть не на что. Правда, с другого конца села еще одно выгоняли, но и это мелочь для полутора тысяч жителей.

К Кузьмичу подошел пастух Сашок, волоча за собой по дорожной пыли длинный, свитый из прорезиненных полос кнут. Его морщинистое, черное от загара лицо имело простодушно-детское выражение.

— Закурим, хозяин? — спросил он, улыбаясь.

Кузьмич огорченно похлопал ладонями по пустым карманам.

— Моих, моих! — успокоил его Сашок. — Неужто думаешь, что я без курева в поле иду? — Он достал пачку «Севера», вытряхнул из нее папиросу, протянул Кузьмичу. — А где ж хозяйка? Ай хворает?

— Да нет. — Кузьмич чуть смутился. — Спит она.

— Зорюет, значит. — Сашок понимающе подмигнул голубеньким глазом. — Тоже дело хорошее. Куда! — зычно крикнул он, бросаясь к сунувшейся в пролом плетня корове.

Пока Кузьмич стоял один, покуривая, мимо проходила Антонина Звонова, бабенка разбитная и языкастая.

— Жалеешь молодайку свою? — спросила она, усмехаясь. — Сам управляешься?

— Выходит, что так.

— Вот благодать Дашке! Позавидуешь, ей-богу. Мне бы такого мужика.

— А чего зря завидовать-то… — Кузьмич вдруг шагнул к Антонине и крепко обхватил ее руками.

— А ну, пусти! Пусти, старый черт! — отбивалась Антонина. — Молодой жены тебе, что ли, мало?

С момента женитьбы над Кузьмичом часто вот так посмеивались: и над тем, что молодоженом стал, и над разницей его и Дарьи возраста. Это вызывало у него странное, двойственное отношение: и смущало и было чем-то приятно.

Вернувшись во двор, Кузьмич выпустил из сарайчика гусей. Первым вышел огромный, рафинадно-белый, с шишкой над розовым клювом, гусак. Он гоготнул, расправил, словно со сна потягиваясь, крылья, резко и мощно взмахнул ими, обдав Кузьмича пылью и мелким сором. Вслед за ним вывалились из двери остальные гуси, начали погогатывать все громче, все дружнее, разминать крылья, выгибать, тянуть вверх и назад шеи. Крик их чем-то смутно напоминал лошадиное ржанье.

Кузьмич выгнал стадо на спуск к речке, взмахнул прутом, и гуси, важно переваливаясь, побрели вниз. Их лапы на фоне сизо-зеленой, росистой травы ярко краснели. Шедший впереди гусак коротко и хрипло вскрикнул, махнул крыльями раз, другой и тяжело оторвался от земли. Вслед за ним поднялись и другие. Они скользили по-над склоном совсем низко, метрах в двух, и именно надрывная тяжесть их полета зачаровывала, говоря о том, какое это сладкое, заманчивое дело — лететь. Кузьмич смотрел им вслед: и радуясь за них, и сочувствуя, и словно бы завидуя даже. Он желал им улететь подальше, до самой воды. А если бы гуси стали набирать высоту, перемахнули бы узкую речную долину, поднялись бы по-настоящему в небо, канули в его синеву и не вернулись, он, возможно, не очень бы и пожалел об этом…

Стадо резко, как по команде, опустилось на землю у подошвы холма, сбилось вплотную и побрело к воде. Кузьмич вздохнул, ощутив разочарование в чем-то, и зашагал прочь.

Дома все еще спали: и жена, и сын, и внук, и невестка. Кузьмич, стараясь не шуметь, прошел в кухню и приготовил себе крепкий до черноты чай. Потом отрезал толстый ломоть черного хлеба и густо посыпал его солью. Кислота хлеба, соль и горьковатая сладость чая приятно смешивались во рту. Он выпил две большие чашки и закурил, прикидывая дальнейшие свои действия. Картошка была недавно окучена, и особенных дел на огороде не предвиделось. Что ж, можно будет водомоиной заняться, а с курами и кабанчиками пусть разбирается Дарья, решил он.

В свой сад и огород Кузьмич всегда входил с удовольствием. И хотя это случалось, за редким исключением, ежедневно, а не надоедало. Каждый клочок земли здесь был возделан его руками. Это-то, наверное, и действовало: к результатам собственных потных трудов равнодушным не будешь.

Кузьмич шел, останавливаясь и там, и тут, и всюду у него был свой интерес, своя забота. То он на обрезанную весной, вновь сформированную крону груши полюбовался — хороша стала теперь, аккуратна; то осмотрел на яблоне небольшой мышиный погрыз, с удовлетворением отметив, что наползавшая сверху и снизу кора почти закрыла его; то сорнячок оборвал вокруг кустов крыжовника; то несколько сухих будыльев в малиннике вырвал. Малина выдалась отменная, и Кузьмич был этому рад. Любил он ее очень. Что вкус, что цвет, что запах! Особенно нравилась ему сухая, опрятная какая-то теплота зрелой ягоды, словно не соком была наполнена она, а живой кровью, как девичьи свежие губы. Подумав это, Кузьмич крякнул и усмехнулся иронически: ну и мысли на седьмом десятке лет!

Осмотрев помидоры, Кузьмич остался ими доволен. Крепкие, темно-зеленые, кустистые. Каждый как карликовое деревце. Он отщипнул помидорный лист, понюхал. Вот это дух — терпкий, наводящий на представление застолья какого-нибудь осеннего, когда на столе разносолы во множестве стоят. Задержался он и у длинного ряда смородиновых кустов, пересекающих участок поперек. Смородина тоже умела пахнуть, особенно когда вот, как сейчас, влажна от росы, но и солнцем уже чуть подогрета. Кусты были крепко в возрасте, ягоду в последние годы давали мелкую, и Кузьмич решил, что пора их менять постепенно. Со следующей, пожалуй, весны. За смородиной до самого конца огорода тянулась давно отцветшая картошка, однако парочку запоздалых цветков Кузьмич разглядел. Цветение ее всегда было ему мило, трогало его. И цветок-то скромный, неяркий, маленький, а за душу берет. Может быть, оттого, что картошка основа, кормилица. Говорят, семь лет мак не родил — и голоду не было. Что ж, про многое растущее, зреющее на его участке такое можно сказать, а вот про картошку, нет, не скажешь. Без нее — никуда. «Жизненная культура» — так определял ее иногда Кузьмич в разговорах.