Наконец по цементной дорожке, идущей от дома к времянке, послышались шаги Дарьи. Даже они, шаги эти, были для Кузьмича какими-то особенными: легкие, мягко-шуршащие, неторопливо-мерные. Дарья подошла к нему вплотную, остановилась молча, касаясь ногами его колен. Он смотрел на нее снизу вверх, видел ее белеющее в темноте лицо, контуры шеи и плеч на фоне неба и ярких, мелких звезд. Ему померещилось на мгновенье, что небо и звезды не где-то там, неизмеримо далеко, а рядом, лежат на голове, плечах Дарьи, как черная, в золотых блестках, шаль. Казалось, что можно, протянув руку, и щеки Дарьи коснуться, и черного шелка этой шали тоже…
Кузьмич встал и обнял жену. Все как-то перемешалось, слилось неразрывно — запах ее кожи, волос и запах отсыревшей к ночи земли и росистой зелени; чуть уловимый, потаенный блеск ее глаз и звездное свечение; дыхание Дарьи — и едва слышный шорох листвы в саду… Кузьмичу мнилось уже, что не только жену, женщину обнимает он сейчас, но приникает жадно и нетерпеливо и к этой ночи, и к этому близкому, черному, звездному небу, и к возделанной его руками земле. Ощущение было острым и мощным и словно бы расширяло его изнутри, и он становился выше, сильней, крупнее…
В постели, лежа в полудреме отдыха, Кузьмич поглаживал ладонью горячее, влажное от пота плечо жены и слышал тихий ее шепот.
— У меня и смолоду такого не было… Почему это, Вань?
— Не знаю.
— Чудеса… И ты ведь уже в годах…
— Ладно тебе — «в годах», — шевельнулся Кузьмич. — Чего напоминать-то?
— Да нет, я не к тому, что ты! — испуганно шепнула Дарья. — Я к тому, что и в годах, а смотри, как оно выходит…
— Нашла об чем толковать.
— Помнишь, как ты в первый раз ко мне в совхозе подошел? Я подумала — пьяный…
Еще бы Кузьмичу этого не помнить! Все помнил, до мелочей. Только ошибается Дарья, не был он тогда хмелен, хотя показаться таким мог — от ее, Дарьиного, присутствия рядом…
По-настоящему Кузьмич присмотрелся к Дарье полтора года назад, когда в больницу с травмой попал. Знал он ее, конечно, и раньше и даже из числа всех женщин села выделял — за общительный, добрый и спокойный прав. Глаза вот еще очень у нее были хороши. Посмотрит, и кажется, будто она тебя погладила мимоходом. С мужем, забулдыгой и пьяницей, она давно развелась и жила сначала с дочерью, а потом и совсем одна. Муж ее бывший, Пашка Костриков, завербовался куда-то на Север, да там и сгинул.
В ту, вторую после смерти жены, зиму Кузьмич почувствовал, что тоска, подавленность начали наконец-то потихоньку его отпускать. Происходило это неровно, периодами, кусками. Иногда бывало так плохо, что, казалось, дня не прожить. А иной раз некое просветление снисходило на Кузьмича, радость жизни начинала ощущаться, прелесть ее полузабытая. И вот это, второе, состояние случалось все чаще и продолжалось все дольше. Кузьмич испытывал его с внутренней неловкостью, ему словно бы совестно отчего-то было, хотя разумом он понимал — живой живое гадает…
В конце февраля Кузьмич, разбирая на работе задний мост «Жигуленка», поранил себе отверткой руку. Она воспалилась, разнесло ее — смотреть страшно. Пришлось в больницу лечь и пролежать там почти две недели. Вот тогда-то он Дарью, работавшую санитаркой в хирургическом отделении, и разглядел пристально.
Первую ночь в больнице Кузьмич не спал от боли. Да и на душе такое творилось, что хуже некуда. Жену вспоминал, жизнь с ней. Сколько раз перерабатывала, перемалывала все это память, можно бы, казалось, и притерпеться — а нет, резало в груди, как по свежему. Когда же он задремал наконец, то вскоре почувствовал, что кто-то его за плечо трогает. Сон вмиг исчез, и сразу же набросилась на Кузьмича прежняя душевная и телесная боль. Он лежал, не открывая глаз и надеясь, что прикосновение это ему померещилось и он сможет вновь вернуться в облегчающий мрак забытья.
— Держи-ка, — раздался над ним тихий голос. — Возьми, говорю.
Не то чтобы с раздражением, а со злобой Кузьмич повернул голову и увидел склонившееся над ним доброе круглое лицо Дарьи. Оно показалось ему странно большим, заслонившим собой все окружающее. Ничего, кроме этого лица, этих темных, мягких глаз, он как-то не видел, а в следующие мгновение почувствовал, что и не хочет видеть.
— Бери, Иван Кузьмич! — Дарья протянула ему градусник.
Он молча взял его, не отрывая от Дарьи взгляда.
— Плоховато? — спросила она.
— Нормально…
Едва выговорив это, он понял, что сказал правду. С удивительной неестественной прямо-таки быстротой что-то изменилось, перестроилось в нем. И в груди стало просторней и теплее, и боль в руке была совсем уже не та.
Кузьмич внимательно проследил, как Дарья раздала градусники остальным больным и вышла из палаты. Он подумал, что она скоро вернется собирать их, и ждал ее, глядя на дверь. За градусниками, однако, пришла молоденькая медсестра, и Кузьмич ощутил разочарование.
Примерно через полчаса Дарья вновь появилась с ведром и шваброй в руках. Вид у нее был такой бодрый и оживленный, словно ей предстояло очень приятное дело.
— Всем ходячим — в коридор! — сказала она. — Пол протирать буду.
Ходячими были все больные, но никто из них не встал.
— Лентяи, — сказала Дарья, неторопливо расправляя защемленную шваброй тряпку.
Кузьмич остался потому, что ему хотелось видеть Дарью. То ощущение тепла и покоя, которое он испытал недавно, возникло вновь, и было жалко терять его. Ему подумалось даже, что и остальные больные в палате не тронулись с места по той же самой причине — уж очень внимательно они наблюдали за тем, как Дарья работает.
А работала она легко, ладно, весело. Швабра так и ходила в ее полных, смуглых руках. Можно было подумать, что она под музыку, слышную только одной ей, палату убирает. Закончив, Дарья выпрямилась, глубоко перевела дыхание и сказала с улыбкой:
— Вот так вот, лентяйчики мои. Учтите, завтра силой буду из палаты выставлять, чтоб не залеживались.
— А хватит? — спросил рыхлый, лысый мужик с забинтованной шеей.
— Чего? — не поняла Дарья.
— Силы-то.
— Будь спокоен, даже останется.
Она вышла. В палате стало тихо и грустно. Кузьмичу казалось, что не только он, но и другие это тоже чувствуют.
— Ну, баба! — со вздохом сказал лысый. — Вот бы, понимаешь…
— Заткнись! — неожиданно для себя вскинулся Кузьмич. — Плешь как блюдо, брюхо до земли, а туда же!
— А ты ей что, свекор, что ли? — удивился лысый. — Чего орешь?
Кузьмич промолчал. Ему и самому странной показалась его вспышка. В самом деле, что это он взъерепенился? Среди мужиков и не такое говорится, и он в этом деле не без греха…
Так вот оно все и началось. Прошел день, другой, третий, и Кузьмич почувствовал, что видеть Дарью, слышать ее голос, быть с ней рядом или поблизости становится для него властной, физической прямо-таки потребностью. Когда наступили выходные и Дарьи не было на работе, он измучился, извелся. Какая-то едкая, сухая тоска, постоянное, не находящее выхода напряжение томили его. Он почти не спал, слонялся бесцельно по палате, по коридору, накуривался до тошноты, до звона в ушах. А когда наконец в понедельник утром увидел Дарью, то сразу же ощутил себя совсем другим человеком. Ее появление подействовало на него как лекарство.
Всего этого Кузьмич стыдился. Казалось, совсем из ума выжил, старый хрыч. Он предполагал, что выписка положит конец его «дури», и ошибся. Ему сделалось еще труднее, Дарья так и стояла перед глазами неотступно, и ничего тут нельзя было изменить. Однажды он дошел до того, что подкараулил ее у больницы и проводил домой, держась поодаль.