В дореволюционный народный быт, даже если он был беден и груб, чаще сходил тот Дух Утешения, который теперь, на заре коммунизма, редко бывает в гостях колхозника или рабочего.
Несмотря на все беды и обиды, в дореволюционном прошлом бытовало самое демократическое, потому что лишенное всяких социальных «чинов» и «орденов» отношение к человеку. Как говорит грубоватая великорусская пословица: «морда овечья — да душа человечья». А душа почиталась у всех равнодостойной: как у «победителей жизни», так и у побежденных ею, и по-настоящему оценивалась и взвешивалась только в том мире, откуда возврата нет… Никто не предполагал заранее в другом доносчика-стукача, способного на все, «идеологического врага», «насекомое» — то есть подлежащую уничтожению «контру».
Для того, чтобы почувствовать это не в формальном плане и не в отношении закона (порой даже вопреки ему) утверждавшееся душевное равенство, стоит перечесть рассказ Тургенева «Бирюк» или еще лучше рассказ несправедливо отодвинутого совсем на задний план Леонида Андреева «Баргамот и Гараська», рассказ, настолько задевший общественное внимание, что прозвище главного героя попало даже в известную, не слишком благонамеренную шутку по поводу памятника Александру III, работы Паоло Трубецкого, перед Николаевским вокзалом в Петербурге («стоит комод, на комоде бегемот, на бегемоте Баргамот, на Баргамоте шапка»).
Сознание всеобщего, хочется сказать, «субстанционального» братства, помимо всего прочего, способствовало в прежней русской деревне той взаимопомощи, множественные проявления которой так тщательно описаны Глебом Успенским. Из них должна была вызреть самостоятельная руссистская общественная доктрина, «российский солидаризм», скажем, если бы его не затоптала грубая механика псевдогуманистической диалектики, закономерно, а вместе с тем обманно восторжествовавшего «на верхах» совершенно чуждого народу псевдонаучного марксизма.
Даже там, как, например, у нас на Волыни, где не было общины, где «помочи» нельзя было объяснить круговой порукой за выплату подати, уже во время польской оккупации после Рижского мира, направляясь из Чехии в «отпуск» в родной город (на самой границе Советского Союза), еще в вагоне услышал я, как польский чиновник, весь в галунах и нашивках, жаловался на консерватизм и тупость волынских крестьян. Они, видите ли, чтобы уничтожить ставшую невыносимой черезполосицу, подали прошение о выходе (выражаясь по-столыпински) на «отруба» и, конечно, сразу получили удовлетворение: поляки, после того как реквизированные свыше известной нормы помещичьи земли были заселены «осадниками», то есть бывшими польскими солдатами, среди которых, в усадьбе побольше, селился обязательно офицер — разрядив этими «Аракчеевскими» поселениями украинские деревни, весьма рекомендовали аборигенам еще более рассредоточиться на хутора, или хотя бы отруба.
Когда в село, о котором идет речь, приехал землемер и собрал сход, его вдруг спросили: как будет с выгоном, на котором пасся обычно весь домашний скот? Землемер, конечно, ответил, что выгон пойдет в «общий котел» и будет разделен между «отрубниками». «А как же скот? Где он будет пастись?» — «У каждого на его участке». И тут неожиданно- цивилизованный паныч наткнулся на скифское варварство. «Ни, це не справедливо! Вот Марыська, ее человика забылы во время первой мировой в Карпатах, кроме огорода при хате, земли почти не имеет. Все ее богатство — корова, которая пасется на выгоне. Чем же она теперь ее кормить будет? Це не годится. Хай буде як було!»
После октября 1917 года во время стихийного «черного передела», по всем свидетельствам, собранным В. Черновым (см. его статью под тем же названием в сборнике Института Изучения России в Праге), все обошлось с минимальным количеством неприятностей и столкновений, а тем более — жертв. Удержавшимся в деревне помещикам обычно оставляли усадьбу (если это не был «дворец») и землю «по общей норме».
Любопытно, что в прошлом — из всех монастырей, «в Земле Российстей просиявших», самой образцовой и самой цветущей (и в хозяйственном смысле) коммуной была Соловецкая обитель, по составу монахов подавляюще «мужицкая». В то время как недалекий (и тоже островной — на Ладожском озере) «дворянский» Коневец, по репортажу того же несравненного Немировича-Данченко, отличался не столько спиритуальностью, сколько спиритуозностью своих монахов.
Соловецким трудникам весьма помогла их особая «мужицкая» вера (не смешивать с нянькиными «тремя китами»!). Если не изменяет память, еще Лев Толстой восхищался интимностью и бытовизмом крестьянского отношения ко всему тому, что называется «богопочитанием» (у Лескова это — «Христос за пазушкой»). На Соловецких островах постороннему наблюдателю могло показаться, что святители Зосима и Савватий продолжают жить здесь же, в своих кельях, и непосредственно дают молитвенные и трудовые задания и выслушивают доклады об их исполнении: до того обыденно-простой и полной казалась кооперация между «тем» и «этим» (материально-хозяйственным) миром. Так часто теперь иронически подчеркиваемый термин «Святая Русь» — конечно же, не значил, что Русь заселялась исключительно святыми.