Лучше всего развернулся в ОСУВУЗе концертно-танцевальный и драматический кружки. Последний, начав с водевилей («Одолжи мне свою жену»), перешел на Островского («Без вины виноватые», «Лес»), Гоголя («Женитьба») и Фонвизина («Недоросль»), умудрился пережить все смены властей и, когда поляки утвердились на Волыни прочно и когда вместе со своей женой, оперной певицей, перешел границу столичный режиссер Улуханов, под его руководством стал опереткой. Но в 1917 году это еще было чисто любительское «самодеятельное» начинание. Иногда вместо спектакля танцам предшествовал концерт. На одном из первых таких вечеров, устроенном, кстати, в пользу раненых, пришлось мне впервые столкнуться с «новыми веяниями»: кассирша пришла ко мне как к одному из распределителей с заявлением, что согласившиеся принять участие в концерте офицеры стоявшего в городе запасного полка, бывшие петроградские артисты, требуют деньги вперед, а иначе отказываются петь.
У меня было сильное искушение объявить с эстрады, что такие-то номера из программы выпадают, потому что их исполнители, г.г. офицеры, после «приказа номер первый», переменив кодекс чести, отказываются бесплатно петь на благотворительном концерте в пользу своих же боевых товарищей. Но другие «ответственные» предпочли, поторговавшись слегка с «республиканскими воинами», не поднимать скандала и заплатить им в счет их будущих ран.
Когда один из «протестантов» проревел, Два гренадера» Шумана, заменив из предосторожности где надо «императора» — «полководцем», публика, преимущественно из «имущих» или «бывших» (в первомайском шествии, конечно, участия не принимавшая), поняла это как намек и устроила исполнителю настоящую овацию. Не меньший успех выпал на долю одного киевского студента, бесподобно имитировавшего начавшего тогда приобретать известность (сопровождавшую его, кстати, до эмигрантской могилы во Франции) эстрадного рассказчика Павла Троицкого. И зал, что называется, гремел рукоплесканиями, когда киевский товарищ подражал митинговому оратору, истошно кричал с эстрады (намекая на участившиеся перемены во Временном Правительстве): «Долой, всех долой! А то, если они будут засиживаться, когда же до меня очередь дойдет?!..».
ОСУВУЗ издал даже свой литературно-художественный журнал «Богема» (вышел, правда, всего один номер — издание закрыли события). Он был на уровне более высоком, чем выставка, и откровенно декадентствовал, что весьма увлекало известную часть молодежи (девушки, кокетничая, декларировали: «Шиповник алый, шиповник белый, Один усталый и онемелый…» и т. д., а мальчики клялись по Бальмонту: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…»). Одно из стихотворений «Богемы», о котором я уже упоминал, настолько точно передавало тональность модной поэзии, что казалось пародией (хотя таковой не была):
Нам равно уважительны и бурьяны и лилии, предпочтительней вечности — упоительный миг, мы последние сильные в светлом нашем бессилии, мы аскеты, уставшие от цветочных вериг. И святые, и грешные, зло венчая с добром, мы — цветы запоздалые на лугу мировом…Курьезно, что «аскеты, уставшие от цветочных вериг…», на поверку оказались здоровеннейшими мужиками, вынесшими все: и гражданскую войну, и эвакуацию, и голод с «тараканьими бегами» в Константинополе, и мойку посуды в ночных кабаках Парижа, и каменоломни, и шахты, и заводские конвейеры, и девственные леса Парагвая и — при всем том — пережили многих своих сверстников, оставшихся в «социалистическом раю», так что в разделе «Свежие могилы» эмигрантских газет еще недавно можно было прочесть: «На 98-м году жизни безвременно скончался…»
Но «цветы запоздалые» 1917 года были действительно последними: сквозь них тогда летом уже начинал пробиваться чертополох.
X
…Была украинская ночь, знаменитая украинская ночь, которую Пушкин «уложил» в несколько гениальных строк, а Гоголь развернул в поэму в прозе — ритмическую и пышную, слегка напыщенную и сладкую.