Степочка безнадежно махал рукой — неисправимые сукины дети, дескать, — и шел своей дорогой.
Между тем подошла весна, та удивительная украинская весна, которая соединяет в себе все прелести и севера, и юга, подходит без нахрапа: не разворачивает пробуждение природы с базарной торопливостью, но все же каждый этап украшает щедро и богато. И вот, наконец, наступает ее великий праздник: сам воздух как будто меняет химический состав, он снова преисполнен первородным озоном и хочется его вдыхать медленными глотками, дегустируя, как дорогое вино. Крепко пахнет молодая листва, на золотых от лютиков лугах широкие белые полосы ветреницы и пухлые сережки на вербе, и по вечерам в зеленеющих уже болотах гремят миллиардные лягушечьи капеллы, а в садах то и дело лопаются звонко, словно струны арфы, когда майские жуки, ударяясь о дерево или стену, внезапно прерывают гулкий свой полет, порой под аккомпанемент глухой виолончели самого гигантского из наших насекомых жука-оленя.
Но в этот год и весна не могла как следует пробиться в мир человеческий сквозь беспокойство и томительное ожидание безрадостной неизвестности. Газет не было, но знаменитая «пантофлева» почта все приближала и приближала к нашим пределам самые кошмарные слухи, которые, словно перекати-поле, носились по встревоженной области… Хоть крестьяне и продолжали говорить «нехай гирше, абы инше»… но им даже и не снилось, до чего то, что может быть — бывает хуже того, что есть.
Наконец, стало известно, что ближайший, в тридцати километрах, городок занят большевиками. Положение осложнялось еще тем, что почти на все тридцать километров тянулся казенный сосновый бор, настоящая корабельная роща, к которому примыкало предместье, где я жил. Каждый вечер в лес отправлялась конная разведка и вполне благополучно возвращалась обратно. Большевики, как видно, не торопились. В день какого-то специального, может быть, войскового праздника в Соборе происходило торжественное богослужение, после которого должен был состояться парад. Мой батюшка, уже отслуживший положенный ему молебен, псаломщик, веселый и острый на язык хохол, и я стояли в садике нашего дома и, разговаривая, глядели, как между деревьями сада на высокой горке золотыми куполами рядом с остатками замковых башен блистает собор — бывшая замковая церковь князей Острожских (в которой даже хранилась знаменитая Библия). Как только в соборе зазвонили колокола, что значило близкое начало обещанного на его площади войскового парада, — из-за леса сзади нас ухнул пушечный выстрел, за ним второй и третий. На соборной горке за парапетом ограды показались фигурки, и оттуда затрещал пулемет, который, кстати, почти сейчас же смолк, и фигурки как ветром сдуло. На нашей улице, продолжающей мосты, с бешеным грохотом проскакал к лесу взвод «козакив» — и через некоторое время пронеслись обратно почти одни лошади, причем одна на трех ногах. Под забором на другой стороне улицы вроде мирно отдыхающих обывателей присело трое украинских солдат. Очевидно, они решили сдаться в плен, но… На мостовой, по направлению из леса, показалась пешая группа неизвестных чинов и родов оружия, без шапок, без гимнастерок, без сапог, которую голыми шашками подгоняли по чем попадя всадники с дикими чубами и красными бантами, и почти каждый со скорострельным ружьем-пулеметом, висящим на шее. Заметив сидящих троих солдат, двое отделились от группы. Сидящие встали, отвечая на вопросы и за спиной их упали упиравшиеся о забор винтовки. Несчастных, очевидно, приняв за засаду (из-за спрятанных за спиной винтовок), обратили в груду кровавого мяса и тряпок…
Как только выстрелы под лесом и в городе смолкли, калитка сада разлетелась от бешеного удара сапогом, и два бойца с чубами на высшем уровне, увешанные всякой мыслимой военной сбруей и ручными — на обеих руках — часами, ввалились в дом с требованием выдать оружие, которого, конечно, не было, с претензией к отцу, что с его колокольни по ним стреляли. Это была утлая чушь, но никакие резоны не действовали, и отца уже потащили к забору расстреливать, когда, вероятно, по молитвам умершей сестры, его любимицы, воинам попался под ноги стоявший у двери чемодан, оставленный одним из квартировавших во время войны (местность была прифронтовой) офицеров, уехавших так поспешно, что даже замок чемодана не был закрыт как следует. Из чемодана вывалилось целое богатство: кроме всякой мелочи, два френча, отличное галифе и даже целая штука сукна. Герои схватили добычу, потребовали для нее мешок и даже великодушно выдали нам расписку, что дом обыскан и ничего подозрительного не найдено. Подписи были совсем неразборчивы, но все же сослужили мне службу, потому что в эту ночь наш дом посетило 18 пар бойцов. Отправив отца спать (или, во всяком случае, отдыхать и не попадаться на глаза), я сам встречал всех гостей, говорил им, что они уже энные по счету, указывал на разгромленный чемодан и совал под нос пресловутую записку, над которой они откровенно смеялись, но, забрав какой-нибудь пустячок на память, вроде пудреницы с туалетного столика умершей сестры, удалялись. Их сравнительную скромность я понял только тогда, когда мне объяснили, что это был отряд специального назначения для прорывов в глубокий тыл неприятеля и ему особенно обижать местное население не полагалось.