Выбрать главу

По этой линии я и пошел и на вопрос красного героя, решив, что теперь не время корове рассказывать о дифференциальном исчислении, кратко ответил:

«Мой дед…»

«Помещик?»

«Чиновник».

«Ну ладно», — лениво согласился красноармеец, продолжая осмотр дома.

В комнате покойной сестры взял гребешок и долго взвивал свой исполинский чуб. Потом испробовал щетку, но вышло, по-видимому, хуже, поэтому щетку он положил обратно, а гребешок спрятал в карман. Затем потребовал опрыскать его одеколоном и сиял, как именинник, пока ландышевый дух окатывал его со всех сторон. Потом, в рассуждении, чего бы еще прибавить к своему великолепию, открыл щипцы для завивки.

«А это что?»

«Щипцы для завивки волос».

«А ну, завей!» — И придвинув кресло к большому столу, он снял фуражку и подставил обработке свой заветный чуб.

В моих неопытных руках раскаленные щипцы обращались в бикфордов шнур, способный в любой момент взорвать этот разнокалиберный красноармейский арсенал. И сам не зная, откуда берется прыть, я, с красноречием Корабчевского, стал докладывать героическому бойцу, что для мужественного чуба воина нужна твердая рука опытного профессионала и что таковые в настоящем маленьком городке имеются и принимают граждан с утра до вечера, и что именно в профессиональной парикмахерской уважаемый обладатель уважаемого чуба получит полное удовлетворение своим эстетическим потребностям, тогда как я по неопытности легко могу сжечь его волосы и обжечь ему кожу.

Красноармеец долго молчал, вертел щипцами и щелкал ими. Наконец, спросил, где именно искать парикмахера, деликатно — двумя пальцами — вернул щипцы, нацепил фуражку совсем на ухо и пошел к выходу, прихватив по дороге с вешалки зимнюю рясу моего отца:

«Бурка будет на большой палец!»

За справками о портном я направил его к тому же парикмахеру и, закрыв за ним дверь, через черный ход вышел в город и с удивлением увидел, что главная — Дубенская — улица почти пуста. То есть все магазины были открыты, но, как говорится, «не много шили у мадам, и не в шитье была там сила». Многие были совершенно пусты, из других выходили порой бесплатные «покупатели».

На тротуаре возле бывшего гражданского клуба бегал какой-то кривоногий кавказский человек. На нем были офицерские чикчиры, отличный френч явно с чужого плеча и кожаная сумка с биноклем. На непокрытой голове черные курчавые волосы стояли копром, как у кафра. Человек, надрываясь, кричал: «Сволочи! Бандиты! Всех под суд революционного трибунала!»

И при каждом слове, увертываясь, прыгал то вправо, то влево, а на него из окон сыпались тарелки, пепельницы, бокалы, станки для карт — вперемежку с виртуознейшим, гомерическим матом.

«Наш комиссар полка, — любезно улыбнулся мне, объясняя, тоже наблюдавший эту сцену красноармеец, — жалится, что бойцы Бродовский мост взять не могут… А поди-ка, возьми: нас два полка кавалерии, а там и бронепоезд, и пулеметами зас…сеяно. Но вот поди ж ты: пусти кто слух, што под мостом мильен закопан, в два счета взяли бы!»

На углу на перекрестке на поджарой, явно степной лошадке, на которой вместо потничка нежно голубело божественное шелковое стеганое одеяло, в седле — еще в обычной кавалерийской форме — сидел веселый монгол. Потешая бесстрашных от любопытства мальчишек, он лениво хлопал шутливой нагайкой попеременно вскидывавшую то задние, то передние ноги лошадь и приговаривал: «Самогонка пьешь, ездить не хочешь!» И вдруг весь подобрался и, вместе с взвившимся всеми четырьмя копытами на воздух конем, мгновенно исчез в перспективе переулка и только откуда-то с поворота, вместе с затихающим громом булыжной мостовой, донеслось раскатистое: «Тво-о-ю ма-а-а-…»

«А это нашего эскадрона киргиз Хурдыбаев, — как вежливый гид любопытному путешественнику, доложил мне тот же воин. — Геройский боец и на лошади первый парень, только малосознательный: жадный до трофеев, не разбирается, где буржуй, а где свой брат… и опять же девушек почем зря портит…»

В особняке присяжного поверенного Гольдберга поместилась комендатура. Преуспевающий Лев Исаакович хотел необычностью своего дома подчеркнуть свою победу над жизнью и выстроил его в стиле «рококо» («ма-ка-ка», — как называли этот слепленный из кирпича и большого количества извести сладкий пирог иронические гимназисты-старшеклассники). Особняк получился настолько своеобразным, что даже привыкнувшие к нему аборигены, проходя мимо, как будто их ткнули под ложечку, внутренне охали. Однако на этот раз шедевр уездной архитектуры казался чем-то посеревшим, вылинявшим. Словно знаменитая «макака» тоже испугалась, нахохлилась и поджала хвост.