Выбрать главу

В тылах — даже в нашем, не очень далеко отстоящем от границ городке — шла обычная мирная жизнь. Бои уходили все дальше на Запад — к Карпатам. Революция еще не успела облагодетельствовать «нищую Россиию» коммунистическим изобилием, и поэтому, как и раньше, в магазинах и на базаре требовались только деньги и доброе желание, а все остальное было в обычном, хватающем на всех количестве. Вот только водки и спиртных напитков вообще не было. Память, к сожалению, не сохранила, как обходились без них, пока не наладилось самогонное производство. Конечно, в семьях, из которых ушли на фронт отец, сын, брат или муж, — надолго поселилась неизбывная тревога, но на улице, в общественных местах, дружеских встречах, приемах, посиделках — жизнь шла как ни в чем не бывало. И только пустые (потом их наполнили запасные и ратники) казармы и закрытые винные лавки напоминали, что в мир вошло безумие.

И вот эта строгая женщина, окруженная аурой человеческих страданий и насильственных смертей, космическое обоснование которых плохо укладывается в индивидуальное сознание, впервые открыла мне, как сказали бы возвышенные люди, сущность войны в плане духовном…

На пересадке пришлось долго ждать. Правда, в последующие годы ожидание нарастало, как снежный ком, покатившийся с крутой горы. Тогда стал ходить злободневный анекдот в виде вопросов и ответов: во Франции на вокзале: «Скажите, пожалуйста, когда пойдет поезд?» — «В 14 часов 25 минут 10 секунд!» — «О, почему же такая точность?» — «Военное время!» В России: «А когда же поезд пойдет?» — «Может быть, в шесть часов с половиной, а может быть, после двенадцати». — «Почему же так неточно?» — «Военное время!»

Когда ленивая стрелка стала, наконец приближаться к шести часам, оказалось, что на пересадке собралось много петербургских студентов и курсисток. После короткого, как теперь сказали бы, «митинга» пошли к начальнику станции, и тот охотно отвел нам отдельный вагон, который мы довольно плотно, до багажных полок, заселили. И жизнь пошла в более мажорном тоне: обычные иронически шутливые студенческие разговоры и остроты «а ля Онуфрий» (см. «Дни нашей жизни» Леонида Андреева), легкий флирт на товарищеских началах, а кое у кого и азартная дискуссия «о самом главном». И так, пока не потянулись за окном «родные болота»…

Каждый наш университет наполнялся в первую голову студентами из той области, в которой он находился. Так, ни в Казань, ни в Иркутск никто из окончивших гимназию на Волыни не поехал бы. Но в Петербург собирались отовсюду, и его студенчество было не русским, а всероссийским.

Но прежде чем о студенчестве — немного о самом городе.

Не похожий ни на чудесно расположенный, веселый Киев, ни на вальяжную, как купчиха, архитектурно пеструю, слегка с азиатчиной, Москву, вполне европейский и действительно имперский — с величественной, уже предвещавшей море, рекой, — «гранитный барин Петербург» (Агнивцев) не мог не настраивать соответственно и психологию живущих в нем. Сам русский язык звучал в нем по-особому, без излишества московской распевности и киевской хохлацкой акцентировки и походил на тех «Дорианов Греев», что в театральных антрактах в умопомрачительных визитках стояли у рампы и лениво, без особого любопытства разглядывали зал.

Конечно, ампирные архитектурные ансамбли, набережные, проспекты, магазины, убедительные, но без излишества коммерческой назойливости (как на Западе) богатые витрины, столичная публика в четыре часа на Невском — сразу же и бесповоротно завладели умом и сердцем молодого провинциала (и только бледнолицые, худые пе-тербуржанки не могли до конца преодолеть в этом вопросе природную украинскую склонность к преувеличенному изобилию).

Но — если говорить по совести — больше всего поразил меня столичный городовой.

В отлично подогнанной форме, он без армейской автоматичности, но с достаточной отчетливостью взял под козырек рукой в белой перчатке, когда я к нему обратился: «Как пройти, и т. д.» Сдержанно и толково все разъяснил и снова взял под козырек, когда, поблагодарив, я уходил. Я был совершенно раздавлен: «Прямо английский полисмен!» (Тогда я еще не знал чешских полицейских и считал — как, впрочем, до сих пор считаю, — что уже в уходящую эпоху англичане были социально гениальным народом.)

Всю полноту власти в предместье, где я жил, осуществлял один-единственный городовой. Все часы своих дозоров он проводил обыкновенно — и в любую погоду — в предусмотренной на случай ненастья будке. То, чем он занимал свои служебные часы, для законопослушных граждан секрета не составляло: дощатая будка гудела, как улей, от исполинского, разноголосого, хроматического храпа. Проходя на требу, отец-настоятель обычно останавливался и говорил дьячку Агафангелу Петровичу: «Вот ей же ей, труба Иерихонская!» На что дьячок неизменно отвечал: «Здоров спать, кабан рыжий!» — и сплевывал в подзаборную крапиву.