Лишь одного хочу — хочу, чтоб не пришлось
Раскаяться тебе, когда придет расплата
За все, чему теперь ты веришь на авось...
Кто это — «он», совершенно ясно («Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство» и т. п.). Решительно не помню продолжения стихов, да, впрочем, судя по качеству приведенных строк, — это потеря небольшая.
Интересен сам факт подобных настроений, которые разделял тогда и мой новый одноклассник Володя В., только что перебравшийся в Москву из Вологды и рассказывавший о тамошней жизни, в частности — об очередях за хлебом.
Помню, как возмущало и смешило нас обоих, когда наш одноклассник Слава Рапота рассуждал о том, какой он счастливый — идет по улице, и никто его не может схватить и арестовать — в отличие от стран капитализма. Между тем, после некоторого отлива ежовских репрессий, потихоньку рассказывали о ком-то вернувшемся — со шрамом от удара наганом по голове...
Слов нет, «оппозиция» наша была щенячьей и неглубокой, но откуда же она все-таки проистекала?
Самое очевидное — это естественное отталкивание, отвращение от все крепнувшего хора славословий новоявленному «гению», производившего на нас совершенно обратное воздействие. Глухие слухи о репрессиях и о крупных поражениях в войне с маленькой Финляндией тоже играли свою роль в развенчании ореола вокруг «вождя».
Не могу умалить и влияния лично на меня умонастроений родни, будь то равнодушный скептицизм Колюши, осторожно предпочитавшего не высказываться на политические темы и целиком сосредоточенного на своей медицине, или более откровенное неприятие существующего «дядей Миней» (М.Н. Краевским) или мужем его дочери Натальи, Владимиром Николаевичем Мамоновым, при всем своем веселом и беззаботном характере не упускавшим случая едко высмеять кое-что из новых порядков.
Помню, как при возобновлении глинковской «Жизни за царя», переименованной в «Ивана Сусанина» и вообще тщательно «подчищенной» по тексту, Владимир Николаевич пресерьезно предлагал, чтобы в последнем акте на сцене были выставлены гигантские... пятки, а хор распевал:
Собирайся, наша рать,
Пятки дружно полизать!
Направленность этих насмешек была столь же очевидна, как и в другом случае. На даче в подмосковном Ильинском Владимир Николаевич, празднуя именины, выставил на веранде большое блюдо с собранными на огороде ягодами и овощами, в центре же торжественно возвышались несколько одинаковых, паспортного размера, фотографий именинника. Это выглядело как пародия на недавно открывшуюся Всесоюзную Сельскохозяйственную выставку, изобиловавшую портретами «самого родного и любимого».
Конечно, у моих родичей были свои счеты с новым режимом, пусть это было уже изрядно обедневшее дворянство, с трудом сохранявшее до революции свои небольшие усадебки. Воспоминания об этих Лунине, Полибине и других уголках согревали души этих людей, служа источником оживленных элегических разговоров, и, конечно же, щемили сердце, особенно если доходили слухи о том, что там теперь творится. Так, в годы коллективизации к дяде Мине в Москву заявился кто-то из раскулаченных, и дед оставил его ночевать, а потом переправил куда-то дальше, воспользовавшись связями по агрономической службе.
Десятки лет спустя мы с моей второй женой, будучи в Смоленске, решили добраться до Лунина. Накануне мы гостили у вдовы поэта Николая Ивановича Рыленкова Евгении Антоновны и в разговоре выяснили, что она родом из тех мест и даже участвовала в самодеятельных спектаклях, происходивших в бывшем барском доме, который вскоре пришел в негодность и рухнул.
Автобусом до города Красный, затем попутной машиной и, наконец, пешком добрались мы до красивой холмистой местности, но в Лунине нашли только следы обсаженного высокими тополями пруда и непролазную грязь вокруг скотного двора.
Пошел дождь, и мы еле-еле, опять с какой-то попуткой отправились восвояси, поддразнивая друг друга: жена меня — паломничеством в «бывшие владения» (уж-ж-жасная несправедливость, поскольку я приходился былым хозяевам, как говорится, седьмой водой на киселе), а я ее — завидным родством со смоленскими «князьями церкви» (Нина была внучкой дьякона).
Уж не помню, вспоминались ли мне в тот день огаревские стихи, которыми завершил Герцен одну из глав «Былого и дум»:
Старый дом, старый друг! Посетил я,
Наконец, в запустенье тебя,
И былое опять воскресил я
И печально смотрел на тебя.
Двор лежал предо мной неметеный,
И колодец валился гнилой,
И в саду не шумел лист зеленый,
Желтый, тлел он на почве сырой.