— Ты, Петька, совсем обасурманился!
Возле прежней столицы края, так и именовавшейся — Пинега, мы поднялись на высокую гору, где стоял Красногорский монастырь. Удивительный открывался оттуда вид на округу — на реку с ее отмелями, заречные леса.
Однако, рассматривая совсем недавно обнаруженную здесь надгробную доску князя Василия Васильевича Голицына, мы сердечно посочувствовали ему, вероятно, весьма уныло созерцавшему эту красоту в своей ссылке.
Благодаря Сурикову и его знаменитой картине редкий человек не почувствует, что пережил недавний петровский сподвижник Меншиков в Березове на Оби. Поистине, как написал Ярослав Смеляков, —
Живая вырыта могила
За долгий месяц (езды — А. Т.) от столиц.
А вот бедного Василия Васильевича кто помнит? Меж тем это одна из самых трагических фигур нашей истории. Фаворит царевны Софьи, он при ее падении «автоматически» угодил в злейшую опалу и, пожалуй, не только у Петра, но и у потомков и историков.
Чаще всего вспоминают его неудачный поход на Крым. Что ж, он, и верно, никакой не полководец. Зато не только образованнейший человек, изумлявший заезжих европейцев своими познаниями и библиотекой, но и далеко опередивший время мыслитель, который еще на рубеже XVII — XVIII веков считал возможным... освободить крепостных крестьян, да еще уступив им обрабатываемые ими земли.
«Подобные мысли о разрешении крепостного вопроса стали возвращаться в русские государственные умы не раньше, как полтора века спустя после Голицына, — почти горестно замечает Ключевский, посвятивший ему небольшую, но исполненную явного сочувствия главу. — Несомненно, широкие преобразовательные планы родились в его голове».
«Репрессированный» Петром Голицын, по иронии судьбы, был, считал Ключевский, «ближайшим его предшественником и мог бы быть хорошим его сотрудником, если не лучшим».
Суриков написал своего Меншикова, нарочно нарушая пропорции, чтоб зритель ощутил, как тому тесно в березовской избе — и вообще в изгнании. Но какую ж еще большую «тесноту» должен был испытывать Голицын со своими увядающими мыслями и проектами на пинежском просторе, для него обернувшемся лютейшим застенком!
Встретились мы на Пинеге и совсем с другим человеком, но тоже по-своему пребывавшем в заточении. Странно вроде бы так писать об улыбчивом и гостеприимном хозяине избы, куда мы зашли молока выпить? Но то был пожилой солдат, воевавший под Москвой, как еле-еле можно было уразуметь из его невнятной речи. Тяжкое челюстное ранение не позволяло ему рассказать о пережитом хотя бы нам, редким гостям в глухой, малолюдной, умирающей деревне... Одно из самых печальных впечатлений этой поездки!
Верколу мы все же посетили, хотя столкнуться с Федором Александровичем и побаивались. Добираясь туда на автобусе, миновали поселок, где, по словам попутчиков, еще недавно была ракетная база, которую пришлось срочно передислоцировать: кто-то из бежавших на Запад военных (не Пеньковский ли?) предположительно выдал ее местоположение... А уж сколько было в эту безнадежно искореженную землю денег закопано!..
Не только опасаясь встречи с Абрамовым, но и чтобы не опоздать на возвращавшийся в Карпогоры автобус, мы, к сожалению, осматривали Верколу весьма торопливо. Впрочем, мне еще предстояло здесь побывать...
В самом начале восьмидесятых годов мне поручили написать книгу об Абрамове для французов, из которой постепенно выросла и другая, уже для отечественного читателя.
Она близилась к завершению, когда в мае 1983 года писатель, будучи в столице, серьезно занемог, и в разговоре с навестившей его в гостинице знакомой мрачно пошутил, что вот, мол, Твардовский умер сразу после шестидесяти, так почему ж ему, Абрамову, должна быть отпущена более долгая жизнь... Поздний телефонный звонок: «Вы уже знаете?»; скорбный, переполненный народом зал ленинградского Дома писателей, где, кажется, еще так недавно звучали слова самого Абрамова:
«...Нынешняя гражданская панихида, думаю, могла бы быть и не в этом зале. Она могла бы быть в самом сердце Ленинграда — на Дворцовой площади, под сенью приспущенных красных знамен и стягов, ибо Ольга Берггольц — великая дочь нашего города, первый поэт блокадного Ленинграда».
А теперь новое горькое прощание...
Всякие речи, бывает, звучат при этом, могут затесаться в череду ораторов совсем случайные люди, приняв приличествующую случаю скорбную мину.