Выбрать главу

Совсем запанибрата с Вегой так и не стали, уж больно была гроз­на и независима. Следующей зимой она занемогла и даже не выхо­дила из конуры. Я обеспокоился и сунулся туда с миской еды. Но тут Вега осторожно, однако «со значением» ухватила мою руку своими внушительными челюстями...

Однако, когда той же зимой мне рано утром потребовалось пое­хать в Москву, стук захлопнувшейся калитки разбудил Вегу, она вы­бежала вслед и, видимо, решив, что осталась в одиночестве, завы­ла так, что Нина выскочила на крыльцо еле одетой, чтобы ее оклик­нуть и успокоить.

Она тем более сочувствовала Веге, что сама с годами все более тяготилась моими отлучками. Возвращаясь и еще даже толком не за­крыв отпертую дверь, я почти всегда слышал ее обрадованный го­лос.

Теперь меня встречает тишина...

Не нагляжусь на фотографию совсем молодой, еще до нашей встречи Нины. Знать не знаю, к кому было тогда обращено это ми­лое, нежно улыбающееся лицо. Но теперь-то оно вроде смотрит на меня и вызывает в памяти давние строки Инны Гофф:

Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь, —

И я улыбаюсь тебе...

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Мои товарищи во тьму

Уходят друг за другом быстро,

Как в темный люк парашютисты —

По одному, по одному.

Юрий Разумовский (сам теперь уже ушедший)

Друзья, давайте видеться почаще!

Константин Ваншенкин

Когда я начал потихоньку «кропать мемуары», как было сказано в давних стихах Кости Левина, то думал назвать их «Тополиный пух» и предпослать им следующее вступление:

«Лето 1945 года. Госпиталь в приволжском Камышине.

Постепенно выздоравливаешь, приноравливаешься к своему но­вому положению, и горечь увечья, температурные вспышки, не­взрачность обстановки (по ночам в палату захаживают крысы, могут и днем повстречаться тебе в каком-нибудь укромном уголке), — все перекрывается ощущением возвращения к жизни, да еще отныне — мирной, ее обещаниями, ее дразнящими воображение маревами бу­дущего.

И вот уже кажешься себе взаправдашним поэтом и вместо днев­ника записываешь что-то вроде:

А дни — как тополиный пух,

Неясный, теплый, летний снег.

Подставь ладонь свою, и пусть

Пушинки подплывают к ней.

Но лишь одна и редко две

Останутся в твоей руке...

Десятки лет миновали с тех пор, и многие-многие, едва ли не большинство, из прожитых дней исчезли из памяти, наподобие того давнего пуха, который заваливал камышинские улицы, площади, скверики, смешивался с пылью и слипался в огромные комья, а ве­тер гнал их все дальше, как перекати-поле.

Но что-то осталось — и то ласково щекочет ладонь, сжавшую эту пушинку, как будто ты какой-то неугасимый солнечный лучик пой­мал, а то доныне отзывается в сердце болью, чувством утраты или горькой вины».

Однако слишком многое, что стало вспоминаться, никак не похо­дило на легкие пушинки (хотя некоторые сугубо личные странички в какой-то мере уживаются с этим образом).

Одних разлук столько накопилось! И давних, и еще даже не за­пекшихся ран... Замолкших телефонов... Писем, ставших послед­ними...

Вот уже год, как не стало Лены Николаевской, с которой нас за шестьдесят с лишним лет столько связывало — вплоть до уже одним нам с нею ведомых маленьких тайн и секретов или просто смешных воспоминаний.

Впрочем, только ли смешных?

Шестидесятые годы. Зима. Мы с Ниной приезжаем в Малеев­ку, а там Лена выхаживает мужа, скромнейшего Виля Орджоникид­зе после тяжелейшего инсульта. Порой она выбирается походить со мной на лыжах, и сколько у нас в этих «паузах» разговоров и «мему­аров»!

Виль заново учится говорить и писать, почти по-детски ставя па­лочки. Вокруг же в Доме творчества (ох, уж это имечко!) «творцы» делятся один с другим, а то и похваляются: закончил, знаете ли, по­вестушку... написал сто стихов о любви — закрыл тему (бессмерт­ное изречение Сергея Острового, знаменитого и другими строками: «Я в России рожден. Родила меня мать», быстро продолженными на­смешливыми коллегами: «Бабке некогда было в ту пору рожать. Ну, и тетка в то время в отъезде была. По причине по этой меня мать ро­дила!»).

Выхожу из столовой, возле дверей стоит уже одетый Виль. Спра­шиваю, куда собрался. И вдруг он со смешинками в глазах: «Писать надо!». (Палочки надо писать...).

Увы, вскоре мы его хоронили...

Лена же до конца своих дней сохраняла привлекательность (ах, как некогда восхищался ею женолюб Реформатский!), но все с бо́льшим трудом одолевала даже несколько ступенек в Доме литерато­ров, упрямо продолжая принимать участие в постепенно замирав­шей там жизни.